Мишеля в семье Муравьевых привлекает как сам Николай Назарович, так и общество его дочерей — девиц милых и образованных. Почти каждый день наведывается теперь Бакунин в Покровское. До чая он проводит время с дядею, потом остается с кузинами. Идет разговор о литературе, об истории, о науках, кузины играют на фортепьяно.
Но визиты в Покровское не поглощают целиком 19-летнего Мишеля. Много времени он уделяет занятиям русским языком, русской историей и статистикой; предается размышлениям о счастье и смысле жизни. Неожиданно наступает перемена.
Однажды на улице, одетый не по форме, Бакунин встречает начальника училища генерала Сухазанета.
— Уж если надел ливрею, то носи ее как полагается, — говорит ему генерал.
— Я не надевал ливреи и надевать ее не собираюсь, — ответил, вспыхнув, Бакунин.
Сухазанет не мог простить этой дерзости молодому офицеру. Не дав ему окончить офицерских классов, он направил Бакунина в одну из армейских артиллерийских бригад, квартировавших в местечке Молодечно Минской губернии.
Осенью 1834 года бригаду, в которой служил Бакунин, перевели в Гродненскую губернию. Здесь служба не занимала много времени. Взвод Бакунина был расположен по деревням, рядовые находились в работе по хозяйственной части, и ими занимался ротный командир. Предоставленный самому себе, Бакунин продолжал свое образование: много читал, совершенствовал знания в немецком языке, занимался польским, географией и физикой. Однако необходимость жить в глуши и общество армейских офицеров тяготили его. Он и его родные хлопотали о переводе, но безуспешно.
В начале 1835 года Бакунин получил командировку в Тверь, откуда направился в Премухино. Здесь он решил сказаться больным. Ему было предложено подать в отставку, чем он немедленно и воспользовался.[6]
С выходом в отставку началась новая полоса жизни Михаила Бакунина. Стремление к серьезным занятиям, к этому времени твердо укоренившееся в нем, привело к тому, что, отказавшись от статской службы (на чем особенно настаивал отец), он решил посвятить себя научной деятельности.
В январе 1836 года он окончательно перебрался в Москву, где ранее бывал лишь наездами.
В истории русской общественной мысли 30-е годы XIX века период особый.
Подавленное восстание декабристов наложило свой отпечаток на последующие десятилетия освободительного движения. Поиски новых путей и средств борьбы характеризовали дальнейшее направление общественной мысли. В 30-е годы это были лишь первые, часто робкие попытки.
Общественная и революционная мысль, достигшая в середине 20-х годов наивысшего для того времени взлета, теперь в условиях жестокой реакции, была отброшена далеко назад. Реакционная идеология самодержавия, напротив, достигла, казалось, своего апогея.
Именно в 30-е годы министр народного просвещения граф С. С. Уваров провозгласил свою широкоизвестную формулу «православия, самодержавия и народности», утверждавшую и укреплявшую «охранительные начала».
Именно в эти годы наибольшим успехом у публики пользовались драмы Кукольника, романы Загоскина и Булгарина, пропагандировавшие в доступной широкому читателю форме эти «начала».
Правда, в это же время выходили в свет главы «Евгения Онегина», но многие вольнолюбивые стихи Пушкина продолжали ходить по рукам лишь в списках, Полежаев за свое творчество был отдан в солдаты, Чаадаев за «Философическое письмо» объявлен сумасшедшим.
Вдумчивый летописец эпохи, цензор А. В. Никитенко оставил грустную характеристику этого времени. «Когда мы увидели… что от нас требуют безмолвия и бездействия, что талант и ум осуждены цепенеть и гноиться на дне души… что всякая светлая мысль является преступлением против общественного порядка, — когда, одним словом, нам объявили, что люди образованные считаются в нашем обществе париями; что оно приемлет в свои недра одну лишь бездушную покорность, а солдатская дисциплина признается единственным началом, на основе которого позволено действовать, — тогда все юное поколение вдруг нравственно оскудело».[7]
Слова Никитенко справедливы. Однако нравственное оскудение распространялось не на всех представителей поколения 30-х годов. Среди молодежи были и люди мыслящие, упорно ищущие ответа на важнейшие вопросы общественного развития.
Одни из них пытались, хотя бы теоретически, поднять знамя, выпавшее из рук декабристов, другие в проблемах философии, этики, а порой и в отвлеченных моральных категориях искали ответа на мучительные вопросы современности. Первые — в лице Александра Герцена и его друзей — уже в 1834 году поплатились за свои попытки тюрьмой и ссылкой, вторые — в лице Николая Станкевича и его круга — продолжали свои философские дискуссии. Примкнув к этому последнему кругу, Бакунин особенно сблизился с его главой — Станкевичем.
Сын богатого воронежского помещика Николай Владимирович Станкевич к тому времени уже окончил Московский университет, имел более или менее определенную систему взглядов. «Станкевич, — пишет его биограф П. В. Анненков, — действовал обаятельно всем своим существом на сверстников: это был живой идеал правды и чести, который в раннюю пору жизни страстно и неутомимо ищется молодостью, живо чувствующей свое призвание».[8]
Для И. С. Тургенева Станкевич стал прототипом образа Покорского в романе «Рудин». Характеризуя своего героя, Иван Сергеевич писал:
«Поэзия и правда» — вот что влекло всех к нему. И далее две строчки из стихотворения «одного полусумасшедшего и милейшего поэта нашего кружка»:[9]
Пылал полуночной лампадой
Перед святынею добра…
Молодые люди, собиравшиеся у Станкевича, угощаясь чаем со скверными сухарями, при сальной свече ночи напролет беседовали, спорили. «В глазах у каждого восторг и щеки пылают, и сердце бьется, и говорим мы о боге, о правде, о будущности человечества, о поэзии»,[10] — так изображал эти вечера Тургенев.
Среди тех, кто составлял кружок Станкевича в начале 30-х годов, был молодой историк С. М. Строев, выступавший позднее в печати в духе скептической школы историка Каченовского; П. Я. Петров, ставший позднее известным знатоком восточных языков и профессором Казанского университета; поэт В. И. Красов, учившийся на одном курсе со Станкевичем и печатавший свои стихи в «Телескопе»; А. П. Ефремов, кандидат словесных наук и наиболее близкий друг Станкевича; К. С. Аксаков, по характеристике Анненкова, тогда «германизирующий философ», а по словам Белинского — «благороднейший, честнейший юноша», но имеющий «узкость, китаизм, несмотря на глубокость духа»; поэт И. П. Клюшников и, наконец, В. Г. Белинский.[11]