Жестокая правда скрыта в этих словах, но правда односторонняя, слишком, я бы сказал, сухая. Мы имеем полное право несколько иначе отнестись к Полевому.
Странная и даже ужасная судьба выпала на его долю.
Нужен великий художник, чтобы изобразить эту простую и вместе с тем исполненную трагизма жизнь! Автор “Истории русского народа”, предшественник Лермонтова по настроению, сильный боец и передовой человек, гибкий и энергичный ум, открытое, живое сердце – это Полевой в первой половине своей жизни. Автор заядлопатриотических произведений, сотрудник Булгарина, человек, не останавливающийся ни перед какими унижениями, торгующий своим талантом и быстро промотавший свою великую славу на скользком пути подслуживания, – это тот же Полевой, но уже после закрытия “Московского телеграфа”. Что же случилось? Панаев объясняет такую перемену испугом и материальными затруднениями. Полевой был сломлен по пословице: сила солому ломит.
Расскажем вкратце его литературную биографию. Она избавит нас от необходимости произносить неприятный приговор самому видному из русских журналистов вплоть до Белинского и, быть может, хоть отчасти послужит ему оправданием. Тем более мрачными покажутся нам различного рода не зависевшие от него обстоятельства.
Полевому было с небольшим 20 лет, когда он принялся за издание “Телеграфа”. Нельзя не согласиться, что, несмотря на свою молодость, он был как нельзя лучше приготовлен к роли журналиста. Не особенно образованный, он обладал, однако, многочисленными и разнообразными знаниями; писал он легко, свободно и всегда литературно, прекрасно владея своим несколько резким и оригинальным юмором, а главное – он был достаточно смел, чтобы довериться своему вкусу и настроению. Как истинный журналист писал он обо всем: о русской и всеобщей грамматике, о санскритском языке, о всеобщей истории и русских летописях, о театре и политической экономии, о промышленности и о Шекспире, о научных теориях и об искусстве, о преобразованиях и успехах во всех областях человеческой деятельности. Конечно, академия имеет полное право не причислять его к лику своих членов, а наука – отнюдь не меньшее – забыть его, но нам трудно не вспомнить с благодарностью об этой кипучей, разносторонней деятельности. Она имела большой смысл и в свое время сыграла роль прекрасного толчка – и притом очень энергичного. Полевой повсюду с резким и грубоватым даже юмором нападал на заснувших лентяев и педантов; он буквально не давал им покоя, в какие бы специальные сферы или норы они ни прятались. Он по пятам преследовал ученое и литературное самодовольство, безжалостно осмеивая его представителей, искренне утвержденных в мысли о своей гениальности вследствие какой-нибудь плохо изданной компиляции по немецким учебникам. Если и в настоящее время нередко попадаются люди, основывающие все свои претензии на величие лишь на том, что им известна грамматика такого языка, который даже не снился простому смертному, то что же было 60–70 лет тому назад? Все равно как каждый строчивший библиографические заметки наивно воображал себя критиком, как автор дикого стихотворения требовал причисления к сонму поэтов, так и ничтожный компилятор находил в своей душе достаточно самоуверенности, чтобы мнить себя жрецом науки и со своей высоты с презрением посматривать на окружающее вообще, на человечество в частности. У Полевого на этот счет была своя собственная точка зрения, не достаточно резко сформулированная, быть может, не совсем ясная даже для него самого и все же замечательная и для нас очевидная. Эта точка зрения, одушевленная впоследствии гением Белинского, согретая его чудным, бесконечно любящим и верующим сердцем, составила всю славу нашего великого критика. Я говорю, конечно, об общественной точке зрения. Не особенно симпатичная, если она предлагается нам в слишком искаженном виде, еще менее симпатичная, когда ее применяют механически и односторонне к произведениям науки и искусства, она, однако, всегда имела и будет иметь большое значение. Прекрасно сформулирована она Белинским: “Свобода творчества, – говорит он, – легко согласуется со служением современности: для этого не нужно принуждать себя писать насильно, насиловать фантазию; для этого нужно быть только гражданином, сыном своего общества и своей эпохи, усвоить его интересы, слить свои стремления с его стремлениями; для этого нужна симпатия, любовь, здоровье, практическое чувство истины, которое не отделяет убеждения от дела, сочинения от жизни”.
Всякому известно, какой переворот в наших взглядах и понятиях произвела эта общественная точка зрения; несомненно, что она была у Полевого. И понятно теперь, почему он с такой энергией преследовал всяких ученых педантов и “птичьих” поэтов: на любую деятельность – все равно, научную или литературную, – он смотрел прежде всего как на деятельность общественную. Большой поклонник Пушкина, вполне убежденный в его гениальности, он нападал даже на него. “Полевой, – говорит А. Скабичевский в своей “Истории новейшей литературы”, – представил в своем “Московском телеграфе” первые задатки оценки писателей, принимая в соображение не одну степень талантливости и эстетические достоинства произведений, но также и политическую репутацию. Так, при всех похвалах, расточаемых им Пушкину, он, насколько возможно, довольно прозрачно проводил ту мысль, что Пушкин уже не тот, что был, и, нападая на его стремления к великосветскости, ясно намекал на те новые, официальные связи и отношения, которые завязались у Пушкина после 1826 года”.
Сильный и остроумный писатель, враг всякого авторитета, прекрасный полемист, Полевой очевидно должен был возбудить против себя многих, и целая стая литературных недругов буквально не давала ему ни минуты покоя. Совершенно прав его брат, говоря:
“Издатель “Московского телеграфа” только начал свое литературное поприще и уже в первое время существования его Журнала был, можно сказать, осыпан нападениями и обвинениями всякого рода, начиная от обыкновенных литературных противоречий до самых дерзких и нелитературных выходок. Он был не Карамзин, не прославленный ученый и профессор; он учился не в университетах, не в академиях; а в глазах тогдашней публики было важно не только это обстоятельство, но и то, что у него не было дипломов ни на какое ученое звание, что так усердно старались пояснить благородные, повитые на щитах его противники. Они упрекали, кололи его званием; выводили последствия, по их мнению очень логические, что звание купца, следовательно торговца, промышленника, несовместно с литературными занятиями, и, почитая его каким-то париею среди благородных каст, на этом основании позволяли себе дерзости, каких не осмелились бы сказать другому. Наконец издатель “Московского телеграфа” мог опасаться, что с ним сбудется то, что Бомарше вложил в уста Дона Базилио о клевете: “Самая пошлая, самая нелепая клевета оставляет после себя след”.