Окна с цветными стеклами были распахнуты. В них открывались виды на дальние вереницы все тех же пологих зеленых холмов, косые желтые поля, извивы рек и ручьев, по которым скользили тени от кучных, озаренных и медлительных облаков. Вокруг них широко ниспадали на землю солнечные лучи, над дальними лесами висели темные полосы дождей.
Александру принесли умыться с дороги, поставили четвертый столовый прибор, налили шампанского. Вина в этом доме выписывались по особенным картам из Франции и Италии и хранились в глубоком погребке, по годам, каждый в своем месте. Там же стояли бутылки и бочонки попроще, привезенные из Румынии, Крыма, Малороссии.
— Что Соколик наш невесел, что головушку повесил? — улыбнулся чуткий хозяин дома.
Александр незаметно вздохнул. Вино отозвалось в груди грустной отрадой. Захотелось утешения, не жалостливого, но изысканно-поэтического.
— Гаврила Романыч, — промолвил он, повернувшись к поэту с изяществом, усвоенным с детства в гостиных Европы, — сделай милость, почитай начало «Видения Мурзы». Душа просит.
Державин устремил на него проницательный взгляд. Помолчал и кивнул головой.
— Изволь.
Все приготовились слушать. Просьба была обычна, в этом кружке постоянно читались стихи, поправлялись неудачные места в сочинениях, обсуждались возможные направления творчества каждого.
Державин поднялся, откачнул голову назад и сложил на груди руки. Медленно, нараспев, словно выводя просторную песню, стал читать.
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна;
В серебряной своей порфире
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Сон томною своей рукою
Мечты различны рассыпал,
Кропя забвения росою,
Моих домашних усыплял;
Вокруг вся область почивала,
Петрополь с башнями дремал,
Нева из урны чуть мелькала,
Чуть Бельт в брегах своих сверкал;
Природа, в тишину глубоку
И в крепком погруженна сне,
Мертва казалась слуху, оку
На высоте и глубине;
Лишь веяли одни зефиры,
Прохладу чувствам принося.
Я не спал, — и, со звоном лиры
Мой тихий голос соглася,
Блажен, воспел я, кто доволен
В сем свете жребием своим,
Обилен, здрав, покоен, волен
И счастлив лишь собой самим..
Бакунин слушал, погружаясь в каждый звук. Вот она, высота прозрения, высота смирения…
Поэт смолк. Все молчали. Александр поклонился Державину.
— Благодарствуй, Гаврила Романович.
— Угодил? — усмехнулся тот.
— В самый раз…. «И счастлив лишь собой самим». Теперь, укрепленный духом, я могу поведать вам, друзья и наставники, мою заботушку, с каковою прибыл.
Он поднялся и стал смотреть в окно.
— Батюшка приказывает мне оставить службу, подать в отставку и поселиться в Прямухино.
Наступило молчание.
— Важная перемена, — наконец, отозвался Львов. — Эдак сразу и не охватишь… И ты сгоряча наворотил, что Прямухино — не место для такого героя, как ты, с твоим воспитанием и талантами?
— Каюсь, — наклонил голову Бакунин.
— Сколько лет ты на государевой службе?
— С пятнадцати годов, считай, четырнадцать лет.
Державин, успевший опрокинуть рюмку лимонной настойки, весело посмотрел на Бакунина.
— Я в твои годы, Сашок, тянул солдатскую лямку. Бил Пугачева под командованием его сиятельства графа Суворова, был кое-как отмечен и несправедливо отставлен от армии. Легко ли?
Все присутствующие знали его историю. Как добивался признания бедноватый дворянин и сирота, как случайно попала его поэма «Фелица» на глаза Екатерине Дашковой, а та показала ее императрице. И как помчалась горбатыми дорогами судьба российского гения Гаврилы Державина.
— Стихи, стихи возвысили меня. «Фелица» моя, государыня-императрица Екатерина II, подарила золотую табакерку с червонцами, сделала губернатором Олонецким, потом Тамбовским. Нигде я не ужился, со всеми переругался. Воры, мздоимцы, препоны, доносы! И засудили бы, да, слава Богу, Сенат заступился. Я, друг мой, уже и с Павлом поссорился. Ха!
Цари! Я мнил, вы боги властны,
Никто над вами не судья,
Но вы, как я подобно, страстны,
И так же смертны, как и я.
Упершись ладонью в колено, Александр дипломатично взглянул на поэта. Он знал и эту историю, и еще многие, будучи не последним лицом в Гатчинском управлении.
— Зачем же так, Гаврила Романович? Вас, я слыхал, приблизили, чин немалый дали. Служить-то надобно же. На благо отечества?
Державин насмешливо и горделиво хмыкнул.
— Моя служба — поэзия и правда! Похвальных стихов, курений благовонных никогда не писал. С моих струн огонь летел в честь богов и росских героев. Суворова, Румянцова, Потемкина! Я не ручной щегол, я Державин! Ха!
Поймали птичку голосисту
И ну сжимать ее рукой,
Пищит бедняжка вместо свисту,
А ей твердят: Пой, птичка, пой!
— Стыдись, Александр! У тебя есть состояние, сиречь независимая жизнь, а ты печешься о клетке. Не дури! Отец-то прав. Так ли, Михайло Никитич? — обратился Державин к Муравьеву.
Тот помолчал. Потом ответил со вздохом. — Нелегко возражать, «когда суровый ум дает свои советы». Государственная служба есть первейшая обязанность дворянина. Однако и родительская воля должна быть почитаема и принимаема во внимание. Тут многие размышления надобны.
В ответ на осторожную его уклончивость Державин вскочил, упер руки в бока и пустился мелкими шажками по веранде, притоптывая в пол каблуками и приговаривая.
Что мне, что мне суетиться,
Вьючить бремя должностей,
Если мир за то бранится,
Что иду прямой стезей?
Пусть другие работают,
Много мудрых есть господ:
И себя не забывают
И царям сулят доход.
Но я тем коль бесполезен,
Что горяч и в правде черт, —
Музам, женщинам любезен
Может пылкий быть Эрот.
Утром раза три в неделю
С милой музой порезвлюсь;
Там опять пойду в постелю
И с женою обоймусь.
Он запыхался, хлопнулся на свой стул и орлом глянул на всех из-под густых бровей.
— Я телом в прахе изгниваю,
— Умом громам повелеваю,
— Я — царь, я — раб, я — червь, я — бог!
— Я — Державин!
Раздались рукоплескания.