ежели так рассудил, ну и то сказать — братья в армии, я за старшого, отец со станками в Сибирь укатил, в эвакуацию… Ну, словом, ночь напролет топили, а утречком, чтоб никто не видал, улья те выкинули. Задохлись пчелы. Жаль было, а ничего не поделаешь… Надо. Вот так, — сказал Иваныч, словно удивившись своему откровению — опять доброта. — А на чем, бишь, мы остановились?
— На отце. Первый учитель…
— Смотри, память у тебя.
— Ничего не поделаешь, надо.
Он коротко засмеялся, поднял глаза. У беседки стояла Надя. Маленькая, аккуратная, чисто одетая, точно и не дома, а сама в гостях. Была она хлопотуньей, то и дело навещала нас, беспокоилась: может, лучше нам под крышей сидеть, беседовать, кто ж так гостей принимает, по-бродяжьи? И Николай Иваныч тотчас становился на ее сторону, в дом тянул. Это я уж потом, погодя, понял, как он с ней во всем считается. Ей, наверное, очень хотелось послушать, о чем мы толкуем, вдруг да не то скажет ее Коля. Или чего недоговорит, так она рядом, поможет. И он всегда шел ей навстречу, добродушно подчиняясь. Трогательное такое единодушие. После завтрака она его до калитки провожала на смену и встречала у ворот, точно вчера поженились. А у них уж дети были — две дочки, Оля и Лена, обе взрослые. Оля, старшая, замужем, с ребенком.
— Ну ладно, — сказала Надя, — пойду я.
Это, конечно, была жертва, и мы с Иванычем ее оценили.
— Да, — сказал Иваныч, — учитель. Первый… Вот говорят — яблоко от яблони… Знал я одного умнейшего человека, с большой должности, у которого сынок лентяй и пройдоха. Нет, с яблоком верно только в том случае, когда тебя, пацана, не балуют и ты сызмальства ощущаешь ответственность. А я ее ощущал, еще как! Отец-то при всей своей заводской закалке вполдуши крестьянин был. А точнее, колхозник… Жить, говорил, на общественной земле и колхозу не помочь — это надо быть последним прохиндеем. И помогал. И меня с собой брал по выходным на машинный двор. Чинили с ним сеялки, веялки. Бывало, даст мне кривой болт — исправь. А как исправить, не скажет. И ведь если спортачу, доделывать приходится, мудрить, время тратить, а ему времени на это не жаль. Время, дескать, дорого не само по себе, а по тому, что успел сделать, чему научился.
Он и потом меня учил, когда я за станок стал, хотя и ростом не вышел. Иной, мол, весь в поту, а толку чуть, а другой вроде и не торопится, а все у него с иголочки. Стало быть, подготовил чертеж на зубок, инструмент в порядке, мелочей тут нет, из мелочей большое складывается. Победа, она тоже из тысяч наших усилий, всего народа… Словом, старайся. Я и старался — в семи потах, в десяти слезах… Возьмет болт, скажет: «Ну и умеха, тут нарезка неточная, там заусеницы, а кому-то работать, значит, потом снова чини? Да он тебе за такую работу вслед плюнет, а мне вот за мое спасибо скажет. Знаешь ты цену человеческому «спасибо», охламон этакий! Шабри, чтоб игрушка была! И меряй до миллиметра».
Потом уж и к станку приучал, с инструментарием познакомил. В десять лет — я на все руки мастер, так-то. И знаешь, за трёпку не обижался. Может быть, потому, что любил он меня — это я чувствовал мальчишеским своим сердцем. Иногда шлепнет, а сам расстроится, хоть самого утешай. Нет, не помнил я зла, ничего, кроме благодарности.
— Так и должно быть.
— Не всегда… Вот был у меня второй учитель, это уж после войны, когда я в цех пришел, Кузьмичом звали, из бывших мастеров старичок, прижимистый. Так тот меня и пальцем не трогал, близко не подходил, а так со сторонки объяснит по верхам, скосит глаз, как петух на зерно, — и работай. А на станке не болты точить — тончайшие операции… Запорешься — весь вал пропал. Но я это не сразу понял. И вышла у меня со старичком история. Между прочим, — перебил он себя, — коленвал в обработке — сложная вещь. Станок огромный, старый, и все вручную. А точность требуется микронная. Я уж не говорю о физической силе, сноровка нужна. А у меня страх перед точностью. Новичок же… Я ведь еще в армии мечтал — получить такую работу, а сумею ли, как отец? По ночам лежу на нарах и думаю, примеряюсь мысленно. В мыслях-то нелегко, а на деле? Потом, вскоре, я уж по два вала выдавал за день при плане три, но старший мастер подойдет, бывало: «Молодец!» И то сказать, с таким делом не каждый сдюжит… За деньгами тогда не гнались, главное — качество.
Он говорил непривычно торопливо, перескакивая с одного на другое, и все на одном дыхании, волновался, должно быть, переживая былое, первые свои шаги. А я все держал в голове старичка мастера: что там за история с этим старичком, но боялся вставить слово, сбить его скачущую речь.
— Помню свой первый вал. Старший мастер сказал вечером: «Завтра в смену выходи самостоятельно». Это уж после того, как присмотрелся ко мне, рискнул. А без риска не жизнь и не работа. И радиуса в чертеже такие фасонные попались, сам резцы доводил, по шаблончику. А все одно — включил станок и чуть не запоролся. Задел лбом за суппорт, станок как загудит, хорошо, резец уже на выходе был, а то бы — пой, мальчик, отходную своей самостоятельности. Зато уж кончил — рубашку хоть выжимай, весь в мыле… Да, непросто было пройти резцом две десятки, а резцы были тогда слабые, не то что сейчас — подгорит, и не заметишь. А то песчинка попала…
Дашков только рукой махнул и, достав платочек, утер лоб.
— А что со старичком-то?
— А, да… Старичок-боровичок, кепочка на нем блином, от царя-гороха. И нутро трухлявое. К нему меня и прикрепили за месяц примерно до первого моего коленвала. Ну, показал, какой резец взять, как в суппорт вставить. Все было знакомо, я ведь еще в начале войны токарил; правда, станочек был маленький, сам тоже кроха, на подставке, как все пацаны… Ну вот, а суппорт он мне все же сбил, старичок. Нарочно, что ли, прошел для показу конус и сбил. Я думал, он меня пробует на смекалку, взрослый же человек, а я взрослых уважать привык… Ладно, испытывай, проверяй, и я проверю. Тронул конус резцом — в начале, в конце, — вижу, не совпадает. Отладил и пошел, пошел срезать. Аккуратненько, хотя чувствую — резец что-то не того, то и дело менял, намаялся. А все же дала себя знать отцова наука.