Пожилой артиллерист, земляк Николая, выписался несколько позднее. Он уже ходил без костылей и не меньше Николая старался подбодрить Рагозина. Комиссия списала его «по чистой», а он мечтал снова о своей шахте, о своей врубовой.
— Об угольном комбайне думаю, Иван, — сказал он прощаясь. — Для восстановления порушенной врагом промышленности уголька потребуется много. Скажем и мы свое слово.
Лечение продолжалось, культя постепенно заживала, но подготовленный протез пришлось неоднократно переделывать: то он совсем не сгибался в колене, то наминал бедро после нескольких минут ходьбы.
Вот уже и первая послевоенная зима стала уступать место весне. Ласковое солнце все чаще заглядывало в госпитальные окна. Днем с крыш звенела капель, а по ночам, когда по небу рассыпались звезды, карнизы крыш одевались в хрустальные гирлянды сосулек.
Как-то воскресным днем сестра, проветривая палату, настежь открыла все окна. Вместе с солнечным лучиком в одно из них влетела бабочка крапивница. Попорхав по палате, она села на подушку Рагозина и, сложив свои красные с черными крапинками крылышки, замерла.
— Жизнь просыпается, — тихо проговорил Рагозин, ни к кому не обращаясь, — талой землей запахло. А как Волга, сестричка, еще не трогается?
— На закрайках вода, Ванюша. Старики говорят, что через пару дней подвижка льда должна быть. Весна свое берет.
Дня через три ранним утром в приоткрытое окно ворвался какой-то особенный шум, похожий на отдаленную артиллерийскую канонаду.
— Волга тронулась, ледоход начался! — сообщила сестричка, вбегая в палату.
— Вот и жизнь проснулась, — повторил Иван с какой-то особенной грустью в голосе. — Пора бы и мне воспользоваться ею, — продолжал он все тем же тоном.
Он приковылял к окну, распахнул его настежь и, вдыхая прохладный, пропитанный запахами весны воздух, сел на подоконник, глубоко задумался. Потом, высоко вскинув голову, тряхнул ею, словно отгоняя от себя неприятные мысли, и сказал решительно:
— Довольно! Второй год государственный хлеб ем без пользы и людей на себя работать заставляю. Пора за дела приниматься.
Через несколько дней, в конце апреля 1946 года, Иван Федорович комиссовался и, получив соответствующие документы, выехал в Москву — «к постоянному месту жительства»— как было указано в проездных документах.
Прощание было трогательным. Около пятнадцати месяцев пребывания в госпитале сблизили его с медперсоналом. Особенным уважением у Ивана Федоровича пользовалась Софья Давыдовна. Под ее строгой внешностью и постоянной требовательностью скрывалась мягкая материнская душевность, готовая в любую минуту прийти на помощь упавшему духом. Сколько раз она, присев на койку Рагозина, вселяла в него стойкость и мужество. Вот и сейчас, перед отправкой на поезд, она пришла в палату, примостилась на койку и начала:
— Учти, Ванюша, таких, как ты, да еще в значительно худшем состоянии, в селениях и городах, в том числе и в Москве, куда ты едешь, будет много. Среди них найдутся и такие, которые смалодушничают, жизни своей не найдут, правильного пути, могут пойти по наклонной плоскости. Не последуй за ними, не поддайся минутной слабости, останься человеком и помоги им подняться. Помни — не жизнь делает человека, а он делает ее, своими руками, своей головой. Будь стойким и рассудительным в любой обстановке. Инвалидам войны поможет и наше общество, наши советские люди. В этом отношении уже кое-что предпринимается. Советую тебе найти газету «Красная Звезда» за двадцать восьмое октября сорок четвертого года, там опубликована статья нескольких крупных ученых. Называется она так «Вернем тяжело раненных воинов к творческой жизни». Прочти ее. А теперь прощай, Иван Федорович. Счастливой тебе дороги!
Поезд, на котором отправлялся Рагозин и еще некоторые из числа комиссованных, отходил поздно вечером. Было туманно и зябко. Над железнодорожными путями висел матовый диск луны, слабо отражаясь на отшлифованных рельсах. Дым от паровоза густо стелился над крышами вагонов. Иван Федорович сразу лег на показанную ему проводницей лавку и крепко заснул.
Утром он проснулся, когда солнце весело заглянуло в окна вагона. Долго возился со своим протезом, сопя и чертыхаясь, потом подсел к окну и, наблюдая за бегущими мимо вагонов забурьянившими полями, задумался.
— Что приуныл, старшина? — спросил его пожилой сосед с черной повязкой на глазу. — Где ногу потерял? Небось от бомбы или снаряда?
— Наверно, там же, где и ты свой глаз, — не отрываясь от окна, нехотя ответил Рагозин.
— Да? А я вот и без пилы, и без занозы, а окривел. Да еще, к счастью, только на один глаз. Другой-то чудом цел остался.
Рагозина заинтересовали слова соседа и, оторвавшись от окна, он спросил:
— Это как же понимать: другой чудом цел остался?
— А так вот. Толкнуло меня в висок и обожгло, боль несусветную в глазу почувствовал. На лице ни царапины, а глаз вырвало с корнем. Доктора сказали, что вакуум какой-то позади летящего снаряда образуется, он и вытянул глаз живьем. Половину войны прошел с пехотой, везло, во всяких переделках был, ни царапины, а вот случилось — без глаза.
— Ну и что же теперь?
— А ничего. Сразу демобилизовали. Землю обрабатываю, хлеб делаю, колхоз восстанавливаю. Земля тяжелая стала: обедняла, рук требует. На земле и с одним глазом работать можно.
— Везло, говоришь? Мне вот тоже везло. Сколько раз на стволы пушек лез, с вражескими танками сшибался, все сходило, а перед самым концом войны осколок, от своей же брони, в коленку вонзился, как заноза, от этого все и пошло. Запустил, жалко было с ногой расставаться, а после пришлось расплачиваться. До гангрены довел. Шесть раз резали, терпел, а на седьмой не выдержал, как в холодный погреб провалился, память отшибло. Очнулся, когда уж весь народ победу праздновал.
— Что же теперь думаешь делать, танкист?
— То же, что и ты, трудиться. Труд от каждой болезни излечивает. А может, дальше учиться пойду.
— Правильно мыслишь, танкист. Без дела размякнуть можно, опуститься. А учеба, она тот же труд. Тебе еще не поздно. Мне вот за полсотни скоро завалит, а я все-таки на агрокурсы осенью пойду. Земля тоже знаний требует, если от нее желаешь хлеб, а не бурьян получать.
Два фронтовика еще долго вели разговоры и о войне, и о будущем труде, пока хлебороб не сошел на одной из станций, тепло попрощавшись с Рагозиным.
К концу четвертых суток, когда медленно угасал закат, а длинные тени от деревьев и построек легли на весеннюю землю, поезд медленно подходил к перрону Павелецкого вокзала.