Семья, поправшая и погубившая огромный талант сына — человека, положившего свои немалые творческие и жизненные силы в сопротивление косной среде, в борьбу за собственную личность, но все же хотя и не покорившегося, но сломленного в этой отчаянной борьбе за свое... С каким сочувствием и волнением должен был читать Салтыков в статье Белинского строки, отражавшие собственный жизненный опыт критика, но так близкие его, Салтыкова, судьбе, его душе, его сердцу. В этих строках он находил и опору, вдохновение для борьбы за собственное, свое, загоревшееся в раннем детстве, то свое, что ему уже не раз приходилось защищать от семейного деспотизма, и защищать, к несчастью, до сих пор безуспешно. Должна ли жизнь быть мачехою в отношении к тем, кому природа дала любящее сердце, проницательный ум, творческий талант? — спрашивал Белинский. «О, нет! эта вражда жизни с природою отнюдь не есть закон разумной необходимости, но есть только результат несовершенства человеческих обществ...
Семейство, узы крови: что вы, если не бичи и цепи там, где полудикое и невежественное общество еще в колыбели встречает человека в виде патриархального логовища, глава которого есть степной деспот с нагайкой в руке...»
Статья Белинского о Кольцове принадлежала именно к тем статьям его, на которых воспитывался Салтыков как человек и как мыслитель.
Статья Белинского не могла не взволновать не только Салтыкова, но и других молодых русских социалистов. Вскоре на нее откликнулся Вал. Майков. Нервному и по-молодому весьма «жесткому» и непримиримому, к тому же страстно желавшему самостоятельности и освобождения от «диктаторства» Белинского, Майкову представилось, будто Белинский отозвался о великом поэте слишком холодно, слишком «эстетически», не выяснил действительного смысла ни его «песен», ни его личности.
Великолепный «утопизм» Майкова в его статье о Кольцове высказался со всем блеском его собственной, лишь рождавшейся и, быть может, гениальной личности. Несомненно, что ученик Белинского Салтыков, близкий в то же время майковско-милютинскому кружку, не мог быть в стороне от самого процесса рождения статьи Майкова. Позднее, в 1856 году, он скажет, что спор между Белинским и Майковым шел, в сущности, даже не о Кольцове.
Для Белинского Кольцов — первых поэт-художник, вышедший из народной среды, создавший «художественные народные песни»; но Кольцов все же заслонен Пушкиным, ибо мир его поэзии — ограничен русским крестьянским бытом. Для Майкова сказать о Кольцове только это — сказать очень мало или вовсе ничего. По своей горячей и одновременно очень рассудочной натуре, Майков, может быть, больше, чем кто-либо другой из русских социалистов-утопистов, захвачен таким пониманием человеческого, захвачен таким пониманием человеческой натуры — как начала внутреннего, идеального, нормального, которое лишь искажается внешним — социальным и национальным. Читая стихотворения Кольцова, пишет Майков, «чувствуешь во всем своем составе прилив новых сил, проникаешься каким-то жизненным началом, которое так и хочется познать материально, осязательно: до того оно сильно и действительно. Что бы он ни выражал — тоску ли, радость ли, страсть — во всем видишь гигантскую силу и неуклонную правильность жизненных отправлений». Человечность, то есть «чистота человеческого типа», «идеал богоподобного человека» — вот что увидел Майков в поэзии и личности Кольцова, идеал, сверкающий во всей своей нормальной красоте, мощно пробивающийся сквозь временные, внешние наслоения, в том числе и национальные. Могучая личность Кольцова ставила его выше времени и народности, позволяла ему прозревать в ограниченной сфере крестьянского быта то, к чему стремится «современная мудрость», — «страсть и труд в их естественном благоустройстве». Белинский, как представлялось Майкову, в своем толковании Гоголя, Лермонтова, Кольцова выразил лишь одну сторону современной эпохи — сторону критики, причем критики по преимуществу эстетической Но «эпоха критики должна быть в то же время эпохой утопии (принимая это слово в его первоначальном, разумном значении): иначе человечество утратило бы энергию живых стремлений и осталось бы без ответа на призывы бытия».
«Призывы бытия». Да, да, это именно то, к чему чутко прислушивались русские социалисты. На эти призывы бытия отвечал и Белинский, умудренный, однако, не столько европейской мыслью и европейским опытом, сколько тем не высказывающимся, но поистине вопиющим опытом русской национальной жизни, тем молчаливым, сдавленным стоном, который исходил из недр крестьянской крепостной России.
Слишком много наших собственных, национальных тревог и забот обступило со всех сторон русского человека, слишком много сложных, запутанных, часто непосильных вопросов рождала наша собственная, российская действительность. И ответы на эти вопросы следует искать не где-нибудь, не в Европе, которую, пишет Белинский в ответ на майковскую вдохновенную апологию «чистоты человеческого типа», занимают «новые великие вопросы». Но наши ли это, русские ли это вопросы? Интересоваться этими вопросами (конечно, речь идет и об утопическом социализме), «следить за ними нам можно и должно, ибо ничто человеческое не должно быть чуждо нам, если мы хотим быть людьми. Но в то же время для нас было бы вовсе бесплодно принимать эти вопросы как наши собственные... У себя, в себе, вокруг себя, вот где должны мы искать и вопросов и их решения» («Взгляд на русскую литературу 1846 года» — «Современник», 1847, № 1). «Страсть и труд в их естественном благоустройстве» — прекраснейшая из утопий, но где же ее реальные признаки, где ее действительное существование? Неужели в русской крепостной деревне, в рабском труде, в подавленном и поруганном чувстве русского крестьянина? И русская столь неспокойная жизнь, и активно работающая мысль настоятельно требовали уяснения самобытных, нами самими, русскими, выжитых идеалов и собственных путей и способов преодоления переходной, критической эпохи.
Статья Белинского, где он упрекнул Майкова в «космополитизме», конечно, оживленно обсуждалась в милютинско-майковском кружке, за неизбежной чашкой чая. Вообще эти беседы друзей, как несколько иронически напишет вскоре Салтыков, отличались неуемным «буйством мысли», невинность чашки чая выкупалась смелостью и критицизмом суждений, непризнанием умственной опеки с какой бы то ни было стороны, отрицанием интеллектуального авторитета в любой сфере — будь то политическая экономия, социология или политика, эстетика или литературная критика.
Со свойственной ему непосредственностью и даже каким-то «скифским удальством» горячился и отстаивал свои идеи Валерьян Майков, весь захваченный, весь поглощенный безостановочным творческим кипением, накалом мысли высочайшего напряжения — весь избыток его сил «принесен был в жертву умственной жизни», по словам учителя Майкова И. А. Гончарова. Отдавшийся этой жизни без остатка, Майков вовлекал в круг своих размышлений, пристрастий и интересов младших друзей — Салтыкова и Вл. Милютина (очень скоро, в июле 1847 года, подточенный изнурительной мыслительной работой и физически слабый организм не выдержал: Валерьян умер от апоплексического удара, купаясь в Петергофских прудах).