Но проработать там мне долго не пришлось. По доносу этой же Блюмгардт нашу кафедру вскоре закрыли — за сионизм (ведь там преподавался древнееврейский язык). Н.Янковскую, доучивавшуюся я уже не помню под какой рубрикой, я привел в Эрмитаж и устроил ее в наш сектор лаборантом на вакантное место Лели Яковлевой.
В моем столе в Эрмитаже сохранился текст моего последнего большого студенческого доклада «Развитие земельных отношение в Ассирии». Его легко удалось переделать в кандидатскую диссертацию, которую я и представил весной 1946 года в Институт востоковедения АН. В то время это было просто: надо было напечатать четыре странички реферата, и не требовалось бесконечных предварительных обсуждений и многократных отзывов. Одновременно со мной подал и свою докторскую диссертацию (кажется, «Древнее общество Средней Азии») и мой брат Миша. Он защищал первым, а я — вторым. На Мишу обрушились с резкими нападками академик И.Ю.Крач-ковский, А.А.Фреймам, Н.В.Пигулсвская. Главным пунктом их обвинений было то, что источники, писанные в оригинале по-гречески, по-латынн, по-сирийски и по-арабски, цитировались, по-видимому, по европейским переводам. Голосование Мишу почти провалило, хотя работа сама по себе была дельная и полезная. Сам не свой, я начал вступительное слово к моей диссертации. Некоторые из членов совета уже слышали эту работу как студенческую в 1941 году, но, к моему удивлению, я получил единогласное «за». Мне было очень неловко, и я готов был думать, что так совет голосует нарочно, чтобы показать свое беспристрастие; кроме того, тут мог играть роль и тот факт, что Миша тогда уже, по доброму совету, вступил в партию, и сто диссертация могла рассматриваться членами совета как «партийная халтура». Меня же в принадлежности к партии, кажется, никто не подозревал (в армии меня титуловали «капитаном» by couricsy, а был я «техник-интендант первого ранга», а не «старший политрук»). Защита моя прошла «на ура», а вскоре мне удалось (что тогда было большой редкостью) издать диссертацию отдельной книжечкой. В этой работе была заложена моя концепция истории древнего Востока как общества, основанного не столько на рабстве (хотя и на нем тоже), сколько на общинном землевладении.
В Университете нашу кафедру, как я уже говорил, закрыли «за сионизм». По специальности «история Древнего Востока» оставили одну ставку — и я уступил ее Липину, не зная еще тогда достоверно, что он стукач, и на его совести жизнь милого и доброго Ники Ерсховича. Но на одну эрмитажную зарплату было не прожить с семьей, даже с тем, что зарабатывала Нина, и я, по совету ученика моего брата Миши, Лени Брстаницкого, подрядился написать для Азербайджана «Историю Мидии». Все тогда искали предков познатнсс и подревнее, и азербайджанцы надеялись, что мидяне — их древние предки. Коллектив Института истории Азербайджана представлял собой хороший паноптикум. С социальным происхождением и партийностью у всех было все в порядке (или так считалось); кое-кто мог объясниться по-персидски, но в основном они были заняты взаимным поеданием. Характерная черта: однажды, когда в мою честь был устроен банкет на квартире директора института (кажется, переброшенного с партийной работы на железной дороге), я был поражен тем, что в этом обществе, состоявшем из одних членов партии коммунистов, не было ни одной женщины. Даже хозяйка дома вышла к нам только около четвертого часа утра и выпила за наше здоровье рюмочку, стоя в дверях комнаты. К науке большинство сотрудников института имело довольно косвенное отношение. Среди прочих гостей выделялись мой друг Леня Бретаницкий (который, впрочем, работал в другом институте), один некий благодушный и мудрый старец, который, по слухам, был красным шпионом, когда власть в Азербайджане была у мусаватистов, один герой Советского Союза, арабист, прославившийся впоследствии строго научным изданием одного исторического средневекового, не то арабо-, не то ираноя-зычного исторического источника, из которого, однако, были тщательно устранены все упоминания об армянах; кроме того, были один или два весьма второстепенных археолога; остальные вес были партработники, брошенные на науку. Изысканные восточные тосты продолжались до утра.
Незадолго перед тем началась серия юбилеев великих поэтов народов СССР. Перед войной отгремел юбилей армянского эпоса Давида Сасунского (дата которого вообще-то неизвестна) — хвостик этого я захватил в 1939 г. во время экспедиции на раскопки Кармир-блура. А сейчас в Азербайджане готовился юбилей великого поэта Низами. С Низами была некоторая небольшая неловкость: во-первых, он был не азербайджанский, а персидский (иранский) поэт, хотя жил он в ныне азербайджанском городе Гяндже, которая, как и большинство здешних городов, имела в Средние века иранское население. Кроме того, по ритуалу полагалось выставить на видном месте портрет поэта, и в одном из центральных районов Баку было выделено целое здание под музей картин, иллюстрирующих поэмы Низами. Особая трудность заключалась в том, что Коран строжайше запрещает всякие изображения живых существ, и ни портрета, ни иллюстрацион картин во времена Низами в природе не существовало. Портрет Низами и картины, иллюстрирующие его поэмы (численностью на целую большущую галерею) должны были изготовить к юбилею за три месяца.
Портрет был доставлен на дом первому секретарю ЦК КП Азербайджана Багирову, локальному Сталину. Тот вызвал к себе ведущего медиевиста из Института истории, отдернул полотно с портрета и спросил:
— Похож?
— На кого?… — робко промямлил эксперт. Багиров покраснел от гнева.
— На Низами!
— Видите ли, — сказал эксперт, — в Средние века на Востоке портретов не создавали…
Короче говоря, портрет занял ведущее место в галерее. Большего собрания безобразной мазни, чем было собрано на музейном этаже к юбилею, едва ли можно себе вообразить.
Доказать азербайджанцам, что мидяне — их предки, я не смог, потому что это все-таки не так. Но «Историю Мидии» написал — большой, толстый, подробно аргументированный том. Между тем, в стране вышел закон, запрещающий совместительство, и мне пришлось (без сожаления) бросить и Азербайджанскую Академию наук, и, увы, Эрмитаж с его мизерным заработком. Некоторое время работал с Ленинградском отделении Института истории, созданном на руинах разгромленного уникального музея истории письменности Н.П.Лихачсва, а одно время числился почему-то по московскому отделению этого же Института истории.
От моей прежней семьи на Скороходовой (Монетной) улице осталась только одна мама. Она жила со вдовой моего брата Алеши, потом выдала ее замуж за хорошего человека, и они жили втроем в двух комнатах — остальная часть папиной квартиры, вместе с мебелью, перешла к вселившейся туда какой-то блокадной коммсрсантке. Мама не хотела переезжать к кому-нибудь из родных, твердо уверенная, что дождется дома моего отца, когда выяснится, что он арестован по ошибке; о том, что его не было в живых я, конечно, не говорил ни ей, ни брату Мише, даже когда он вступал в ту самую партию. Младший мой брат Алеша, как я уже говорил, погиб еще в 1942 году. Из эвакуации мама вернулась тяжело больной, протянула недолго и умерла в 1949 году.