предназначила; и вот она осторожно распаковывает его, наклоняясь, чтобы вдохнуть запах. Положив на деревянную дощечку, она трет его на терке, ссыпает стружку в кастрюлю и помещает на водяную баню. Она медленно растапливает шоколад, потом, тщательно отмерив, добавляет ложечку бренди.
Разбивает два яйца, отложив желтки, которые позже добавит в майонез, взбивает белки до пышной шелковистой пены, добавляет сахар, продолжает орудовать венчиком. В другой миске взбивает крем, пока не образуются крутые, слегка изогнутые пики. Она соединяет крем и белки, добавляет растопленный шоколад, достает шесть маленьких десертных вазочек, чтобы перелить туда смесь, но потом передумывает.
Развязав лямки передника, она садится за кухонный стол перед полной миской шоколадного мусса и погружает туда большую резную серебряную ложку, которой пользуется по особо торжественным случаям.
Вечер окутывает Хомстед. Дрозд в последний раз смотрится в оконное стекло, прежде чем отправиться в гнездо. Над кухней опускается занавес сумерек, под золотистым полукружьем лампы Лавиния откладывает в сторону ложку и, погрузив пальцы в шоколадный мусс, облизывает их с таким аппетитом, какого у нее не было с детства.
~
Когда много лет спустя врач, тот самый, что когда-то констатировал кончину Эмили, склонится над телом ее младшей сестры, у которой закрыты глаза, но еще приоткрыты губы, в разделе «Причина смерти» он своим по-прежнему четким почерком напишет: «Слишком большое сердце».
На берегу круглые и гладкие, как яйца, камни, а еще куски корабельного дерева, отколовшиеся от выброшенных на мель суденышек, им просто надоело носиться по волнам. Море спокойное, вода с мягким шорохом лижет песок. Гилберту вода по пояс. Идущие за ним София и Эмили приподнимают на ходу полы юбок, их лодыжки белые, как молоко. Стремительным галопом их нагоняет Карло, взметая фонтаны воды, проносится мимо и плывет за Гилбертом, который все удаляется и удаляется от берега. София и Эмили следят за ним, ничуть не тревожась. Что может с ним произойти?
София на мгновение останавливается, наклоняется, опускает руку в прозрачную воду и достает крупную, размером с кулак, бело-синюю раковину, прикладывает к уху. Долго слушает, потом протягивает Эмили, она слушает тоже. Гилберт возвращается, впереди него бежит Карло, теперь и мальчик подносит к маленькому уху большую раковину. Там, где-то далеко, гудят колокола Амхерста.
Она, полностью одетая, вскакивает с постели, когда дом уже погрузился в темноту. Идет по длинному коридору, спускается по лестнице на четырнадцать ступенек, бесшумно толкает входную дверь. Когда оказывается снаружи, дорогу ей освещает луна.
Она без особого труда карабкается на белую ограду, поперечные перекладины которой, кажется, специально предназначены для того, чтобы облегчить ей задачу. Добравшись до верха, какое-то время сидит там, свесив ноги по разные стороны ограды. Еще не поздно отступить. Ухает сова, громко квакают лягушки. Облако закрывает луну, и в течение целой секунды она не видит своей тени. Выпрямившись на верху ограды, она цепляется за нижнюю ветку высокого клена. Другие ветки тоже рядом, по ним очень легко добраться до приоткрытого окна. Испуганные летучие мыши разлетаются в разные стороны, они даже летают как-то… кособоко, как будто им не хватает одного крыла или одного глаза. Как Господь, создавший птиц, мог даровать жизнь таким убогим созданиям? Если они летают только ночью, значит, осознают свое уродство?
Ветка тычется прямо в окно. Наверное, при малейшем дуновении ветра листья скребутся о стекло, может быть, их шум сопровождает сны тех, кто спит в комнате. Милисента перешагивает через подоконник, приподнимая окно спиной, и оказывается в темной спальне. Никогда еще она не чувствовала себя такой гибкой, сильной и живой, как здесь, сейчас, когда одна стоит в этой пустой комнате.
Милисента садится на кровать, проводит ладонью по пуховой перине. Глядя в окно на бледное лицо луны, шепчет:
I’m Nobody. Who are you?
Are you — Nobody — too?
Then there’s a pair of us!
Don’t tell! they’d advertise, you know [30].
Милисента садится на место Эмили, берет из ящика стола листок бумаги. Чернила в чернильнице высохли, но Лавиния забыла в спальне стакан воды. Милисента добавляет несколько капель, и чернила приобретают консистенцию гуаши.
Она берет перо, макает его в чернила и кончиком дотрагивается до бумаги. Закрывает глаза. Она и сама не смогла бы сказать, пишет ли сейчас ее рука, сердце или голова, а может, вся комната, а может, осенняя ночь с ее звездами, цикадами и ветром, от которого трепещут кленовые листья, стихотворение пишется само, как будто оно так и оставалось здесь, забытое в этой комнате, и дожидалось только ее.
Она дует на листок, чтобы высохли чернила, складывает его, потом еще и еще раз, пока он не становится размером с ее ладонь. Обводит глазами комнату, чтобы запомнить все до малейшей подробности: белая кровать, свеча, зеркало, в котором видит — и не узнает — свое собственное лицо. Осторожно прикасается пальцами к глазам, носу, рту, которые принадлежат ей не будучи ею. Она хочет прилечь на простынях, но какой-то голос нашептывает ей, что если она так сделает, то может никогда не подняться. Тогда она выбирается из открытого окна и возвращается домой, ее никто не видит, кроме луны. Оказавшись в спящем доме, она подкладывает стихотворение к другим, которые возвышаются на столе Мейбел маленьким белым пригорком. Ей должно было бы быть стыдно, но она слишком устала — и слишком счастлива.
Утром удивленная мать обнаруживает среди белых листков какое-то четверостишие, которого прежде не видела, но все равно начинает его разбирать и старательно переписывать, чтобы присоединить к стихам Эмили. Совсем скоро она должна будет представить рукопись Хиггинсону. Другие стихи узнают его и теснятся, уступая место.
Милисента может дать голову на отсечение, что где-то посмеивается Эмили.
В этот самый день книга наконец готова.
Стихи переписаны, исправлены, расставлены в определенном порядке, эти листки, которые пересматривает Мейбел, чтобы убрать последние опечатки, вскоре будут размножены в сотнях экземпляров, розданы в библиотеки, станут предметом обсуждения журналистов и университетских профессоров. Книга наконец обретет жизнь.
Мейбел уже сотню, тысячу раз мечтала о том моменте, когда будет держать в руках напечатанные страницы. Она представляла, как почувствует одновременно гордость, восторг, радость, недоверие, изумление. Но когда наконец наступает этот самый день и она может перелистать сигнальный экземпляр, на титульной странице которого четко выделяется ее имя, напечатанное типографским шрифтом рядом с именем Эмили Дикинсон, она испытывает сильное облегчение, как будто ей удалось избежать ужасной опасности, именуемой мраком. И не потому, что на