Все былое — вся боль былого.
Вот молитва, с которой обращается к ним поэт, и которой они, скромные его лары (мыши и сверчки), благосклонно внемлют.
Молитва
Все былые страсти, все тревоги
Навсегда забудь и затаи…
Вам молюсь я, маленькие боги,
Добрые хранители мои.
Скромные примите приношенья:
Ломтик сыра, крошки со стола…
Больше нет ни страха, ни волненья:
Счастье входит в сердце, как игла.
Человек построил себе дом. Боги нашли в нем приют и алтарь. Что сделает в нем для себя человек? Какую утварь, мебель или иное заключит он в созданных для жилья стенах? Всякий по своему вкусу. Наш поэт заводит олеографии; Для него это неизбежно. Он слишком чтит своих маленьких богов, слишком богомолен, нет, боголюбив, чтобы заставлять комнаты тяжелыми предметами. Буквально: боги могут ушибиться, задеть за
что-нибудь, им будет неприятно, им будет больно. Но олеографии не помешают, и вот третий отдел: «Звезда над пальмой». Не случайно здесь италианское небо «Генуи, в былые дни лукавой мирные торговые огни». Весь отдел при всей его Лирике чрезвычайно изобразителен. Пусть здесь горькая любовь, нежность горбуна-шута к царице ситцевого царства, истерика, берущая за горло, но не выдавливающая слез на глаза. Все же это нарисовано, и как нежно, как остро, какой тонкою иглою! Это утешение, которое позволили своему верному богомольцу маленькие боги. И с каким сознанием хрупкости их предается поэт своим утешениям. Воистину, все это только блистательный покров.
Только игрушки, которыми играет с ним вечность. Вот каким стихотворением, и как многозначительно названным заключает поэт свою книгу.
Рай
Вот, открыл я магазин игрушек:
Ленты, куклы, маски, мишура…
Я заморских плюшевых зверушек
Завожу в витрине с раннего утра.
И с утра толпятся у окошка
Старички, старушки, детвора…
Весело — и грустно мне немножко:
День за днем, сегодня — как вчера.
Заяц лапкой бьет по барабану,
Бойко пляшут мыши впятером.
Этот мир любить не перестану,
Хорошо мне в сумраке земном!
Хлопья снега вьются за витриной
В жгучем свете желтых фонарей…
Зимний вечер, длинный, длинный, длинный!
Милый отблеск вечности моей!
Ночь настанет — магазин закрою,
Сосчитаю деньги (я ведь не спешу!)
И, накрыв игрушки легкой кисеею,
Все огни спокойно погашу.
Долгий день припомнив, спать улягусь мирно,
В колпаке заветном, — а в последнем сне
Сквозь узорный полог, в высоте сапфирной
Ангел златокрылый пусть приснится мне.
Книга Ходасевича не только жива органически, но и обладает слаженностью по разумному плану созданного творения. Книга Ахматовой, на первый взгляд, обладает только органической жизнью. Ее логическая стройность иного порядка, чем таковая же у Ходасевича: она целиком вытекает из ее первого свойства. Ее цельность есть цельность человеческой жизни — не биографии, а действительной жизни. Даты под ее стихотворениями имеют действительные значения. У других поэтов они в лучшем случае имеют случайное значение или служат указанием на то, что «сего дня». «Четки» называется эта книга. Четки — это день за днем. И не Ахматова, пассивная и знающая, а судьба ткет в этих днях свой узор. Автор, героиня книги — что она может? Она безвольно отдается всему, на что натолкнет ее судьба.
Она горько жалуется, она жалобно просит, нежно укоряет. Она никогда не скажет: хочу, сделаю. И судьба благосклонна к ней. Тонкими, чуть болезненными уколами она обескровливает ее душу и вновь целит для новых пыток и радостей. Вот смотрите, как ранит ее любовь [пропуск в тексте]. А вот как целит одиночество [пропуск в тексте].
(Сначала стихотворение книги «Вечер», соответствующее «Молодости» Ходасевича. Ранняя зрелость, ранняя искушенность.)
Да, да, все это делает Судьба, а Ахматова все видит, все знает. И в этом ее виденье радость скупца, коллекционера все мелочи мира, соединившего в своей коллекции, который дрожит над всем, над «каждою соринкою». Любовь к мелочам (скупость) — мания Ахматовой, и она знает, что это грех, и какой это грех.
Таковы, в общем обе книжки Москвы и Петербурга. Ведь все литературные явления в России волей-неволей имеют московскую или петербургскую окраску. Естественно, что нашему сердцу ближе и роднее книга, вышедшая в Москве и московская, но книга Ахматовой принадлежит к числу тех исторических явлений, за которое многое прощаешь Петербургу.
С.В. Киссин — В.Ф. Ходасевич. Переписка[63]
1. С.В. Киссин — В. Ф. Ходасевичу
[Открытка. 22.3. 1909, Ярославль — 23.3. 1909, Москва].
Москва, Б. Палашевский пер., д. Добычина, кв 47
Е<го> В<ысоко>б<лагородию>
Константину Фелициановичу Ходасевичу[64]
для Влади
Владя! Как видишь, пишу из Ярославля, — стало быть, попал на поезд. Не забудь, снеси Бранда[65]. Если не снес в понедельник, снеси, получив, письмо мое. Во вторник утром редакция еще открыта. Если у тебя найдутся деньги, купи «Урну»[66] и пришли в Рыбинск по адресу: Рыбинск, Мологская улица, д. Калачова, Дине Викторовне Киссиной[67], для Муни. Лишний экземпляр не помешает, а то когда еще увижу. Ну, — нет денег — другое дело. Привет Лиде[68] и Вашим.
Муни.
2. В.Ф. Ходасевич — С.В. Киссину
Подражание некоей застольной речи:
Дитя! Хотя я получил письмо твое во вторник, а корректуру доставил в «Пользу» еще в понедельник; хотя ты надул меня, и я встретил у Л<идии> Я<ковлевны> американцев; хотя Грифы[69] уехали сегодня с Зайцевыми[70] в Крым («дружба, сие священное чувство…»)[71]; хотя мне без тебя грустно («дружба, сие священное чувство…»); хотя мне жаль огорчать тебя; хотя у меня на все праздники в кармане шесть рублей; хотя сия сумма меня не устраивает (хотя я и выиграл в лото копейку); хотя мне придется покупать свою книгу для бедной Брони[72]; хотя ввиду этого ты останешься без книги Белого; хотя ты таким образом сидишь по-провинциальному — без «Урны» — а у меня, окаянного, «все удобства»; хотя ныне принято писать дружеские послания в стихах, с посохами и прочими палками[73]; хотя ты, вероятно, уже освирепел за всю эту ерунду; хотя автограф мой немного стоит сохрани его, ибо его целью было: послать тебе привет, поздравления, отчет о двух днях и выражения дружбы («сего священного чувства…»).