И так несколько недель подряд…
По дороге в лагерь в столыпинском вагоне с двумя крохотными окошечками в решетках разнеслась весть, что немцы скоро возьмут Москву Среди заключенных – ликование, еще бы! Ведь они – «политические»! Их-то немцы в первую очередь выпустят! И вдруг звонкий громкий голос пожилой женщины:
– Как вам не стыдно! Вы же русские люди! Как можно желать врагу победы над Россией! Россия, какая бы она ни была, – родина! Я готова всю жизнь сидеть в тюрьме, лишь бы немец не победил!
Так кричала женщина с седыми грязными прядями волос, в рваном ватнике… Фамилия ее была Пушкина. Правнучка Александра Сергеевича.
Как-то их поезд очень долго стоял на запасных путях. Солдатик с винтовкой образца 1898–1921 годов, красноармеец, как тогда говорили, обратился к конвоируемым зэчкам: «Бабоньки, родные! Двое суток не спал, вас сторожа. Щас свалюсь. Я лягу и маленько посплю, а вы посторожите, и если пойдет начальник состава – будите, не то, ежели застанет меня спящим, упечет под трибунал!».
И сторожили бабоньки, сердобольные враги народа, берегли сон и жизнь несчастного парнишки. Как увидят начальника в малиновой фуражке, будят солдатика, тот встает с грозным видом. Пройдет начальник – он опять бух на доски вагона и в сон. А зэчки сторожат.
Из Челябинской области, из лагеря, возили Валерию на очную ставку в блокадный Ленинград. В сопровождении двух охранников с собакой сначала на поезде, потом на самолете через Ладогу. Вот там-то, на очной ставке в блокадном городе, и поняла Валерия, кто донес, что ей не все нравится в фильме «Большая жизнь»…
Следователь на одном из допросов предложил ей закурить:
– Курите, Иолко.
– Спасибо. Курю только свои, – ответила Валерия, хотя своих у нее уже несколько лет не было.
– Зря. Своих вам уже никогда не придется попробовать.
– Посмотрим, – ответила Валерия.
И как только вышла на волю по окончании срока, через десять лет после ареста, нашла следователя и выложила перед ним портсигар с «Герцеговиной Флор».
Лагерь наложил на нее свой неизбывный отпечаток. Валерия стала грубовата, резка в оценках, не считала необходимым мыться ежедневно. Но мат ей заменяло выражение: «Матка Боска Ченстоховска!»
Когда смеялась, заходилась в хриплом кашле. Но я не помню ее грустной. Хриплый лай ее смеха взрывался в цирке, в кино. Любимым фильмом ее был «Цирк» Александрова. Раз десять мы смотрели его с ней в «Колизее».
Весь день мы поем,
Всё поем, опять поем… —
выделывали свои штуки артисты, а Валя, лающе рыдающая от смеха, валилась с мокрыми глазами с хлопающего стула, на нее оглядывались, а она отсмеивалась за все свои десять лагерных лет!
А уж когда у героини Любови Орловой спрашивали, понимает ли она, как прекрасна и замечательна советская наша жизнь: «Теперь понимаешь?», и Орлова с английским якобы акцентом отвечала, якобы светясь якобы от счастья: «Тэпэу панимаиэшь!», Валюта, зэчка моя дорогая, вставала, хлопая вместе со всеми откидными сиденьями, улыбалась с мокрыми глазами, разминая пальцами «беломорину»:
– Ну, Лелька, как? Здорово, правда?! Ну, пойдем наполеоны жрать!
– Вы математический гений! Вы скрывали это все десять лет! Вы обязаны идти на физмат в университет, – воскликнул на выпускном экзамене наш математик Николай Михайлович Дуратов.
Дело в том, что я, абсолютный математический даун, вытащил билет, где нужно было решить довольно простую задачу При помощи формулы, которую знает каждый, кроме меня, выпускник школы, задача решалась легко. Я понятия не имел о существовании этой формулы. Но паника, ужас, охватывавшие меня при мысли о том, что я не получу аттестат зрелости, без которого меня никуда не примут, заставила меня около трех часов в поту простоять у доски, да не у одной: я исписал три доски и решил задачу.
– Что это?!
– Решение задачи.
– Да, ответ сходится!.. Но тут ведь нужно просто формулу вставить!
– Я ее не знаю, Николай Михайлович!
– Вы что, сами формулу вывели???!!
– Не знаю…
– Ну-ка, я посмотрю…
И последовала тирада о математическом гении, дремавшем во мне…
Может, конечно, и дремал этот гений, кто его знает… Но проснулся он лишь один раз и спит по сей день. Конечно, ни о каком физмате и речи быть не могло. Как не могло быть речи и о филфаке, хотя мама советовала идти по ее стопам…
Папа – требовал поступления в Бауманский на физтех. Я – ни в какую. Дошло до серьезной ссоры…
Представить свое существование среди непостижимых формул, среди нудной цифири – с ума можно сойти от тоски и отчаяния!
Нет, МХАТ! Только Школа-студия МХАТ, там – жизнь, там радость, там – все! Я ведь уже был отравлен «Моей жизнью в искусстве» Станиславского, его «Этикой», книгами о Качалове, Леонидове, Москвине, видел великолепные спектакли МХАТа: «Три сестры», «Горячее сердце», «На дне», «Вишневый сад», «Плоды просвещения»… Играл в самодеятельности, подражая мхатовским мастерам.
Как-то раз иду по абонементу, подаренному мне мамой, на мхатовский утренник. Шло «Воскресенье». Капельдинер в галунах, пропуская меня, говорит: «Поздравляю вас, молодой человек, сегодня Василий Иваныч играет!» Тогда мне невдомек было, что «Василий Иваныч» – это великий Качалов, это уж потом я прочел монографии о нем.
МХАТ казался мне теплым домом, где все – от чайки на занавесе среди модернистских завитушек до буфета, стены которого были затянуты золотистой соломкой, с громадным самоваром на стойке, – все напоминало мне о чем-то родном и далеком, о том, что согревало мою душу, когда я рылся в дедушкином письменном столе, перебирая кисти, молотки, плоскогубцы, натыкаясь на старинные открытки, карточки «Эйнем», «Чичкин», еще хранящие запахи чего-то ушедшего, того, о чем шептали мне хотьковские заросли, напоминали далекие звоны из Троице-Сергиевой лавры, лев у монастырских ворот в Хотькове, красно-белая церковь в Ахтырке…
Много в Москве театров, и хороших, и при них есть училища театральные, но что-то тянуло меня именно во МХАТ, в его Школу-студию…
Я упросил руководительницу нашей самодеятельности Метельскую попросить актера МХАТа Иосифа Моисеевича Раевского, набиравшего первый курс, послушать меня и сказать, могу ли я стать актером и стоит ли мне пытаться поступить в студию – ведь конкурс был около ста человек на место!
Раевский назначил мне встречу у него дома.
И вот иду я на ватных от волнения ногах по улице Немировича-Данченко, вхожу в квартиру. Раевский был очень элегантен в своем сером костюме, в крахмальной сорочке, с красивым галстуком… Мебель в квартире красного дерева, хрустальная люстра…