Ранним утром на следующий день мы принялись за работу в маленькой закоптелой кузнице при дороге у въезда в деревню. Меня начали обучать деланью гвоздей. В остальное же время пришлось раздувать мехи у горна и совершать другие незначительные вспомогательные работы.
Дело пошло так успешно, что кузнец остался чрезвычайно доволен мною и потом постоянно хвалил мое усердие и способность к работе. Впрочем, и было за что хвалить. Я относился к делу с такой серьезностью, как будто от этого зависела моя жизнь.
Однажды, когда мы сваривали шину, кусок раскаленного железа, величиной с большую горошину, отскочил из-под молота и упал мне за голенище сапога. Я почувствовал страшную боль в ноге, когда он с шипеньем проникал мне в тело, но моя рука, бившая в то время пятифунтовым молотом, не сделала ни одного неверного движения. Только когда все было кончено, я быстро сбросил сапог, и изумленный кузнец увидел прожженное углубление на моей ноге величиной с половину боба.
В первый же день моих работ у входа в кузницу собралась толпа народа, как будто по собственным делам, толкуя между собой и лишь изредка обращаясь к нам с вопросом.
Некоторые присели поблизости на различных предметах вроде старых колес, требовавших обшивки шинами. Но, несмотря на кажущееся невнимание, было очевидно, что все они собрались здесь поглазеть на мою особу и обсудить ее потом между собою.
Появление нового человека, да притом столичного, было большим событием в этой глухой деревне. Однако, ввиду того что я не имел в их глазах никакого привилегированного положения и, по их мнению, не мог быть в жизни ничем иным, как кузнецом или мастеровым, ко мне относились как к человеку своего круга, не стесняясь.
В следующие же дни у меня начали завязываться и разговоры с этой толпой, ежедневно собиравшейся в известные часы около кузницы. Предметы наших обсуждений были чрезвычайно разнообразны, но большей частью философского характера.
Раз один из окружающих крестьян, пожилой мужичок, завел речь о том, что телеграфист на ближайшей станции железной дороги говорит, будто бога нет.
— Как вы думаете об этом? — обратился он добродушно ко мне (слово «вы» уже было занесено даже в такую глухую местность).
Очень заинтересованный узнать, что они сами думают, я ответил уклончиво:
— И в Москве говорят, будто нет, да не знаю, что и подумать? Говорят, будто никто никогда его не видал.
— И то правда, — заметил один, — никто никогда его не видал.
— А по-моему, — вмешалась старуха, моя хозяйка, тоже присутствовавшая при разговоре, — есть он или нет, а молиться ему все же нужно, и по правилам, как положено. Если его нет, немного времени пропадает на молитву, а если есть, то он за все воздаст сторицею.
С этим мнением сейчас же согласились все.
Такие веяния времени, прорвавшиеся в лесную глушь через станцию железной дороги, и оригинальное, чисто практическое отношение окружавших меня простых людей к своей религии чрезвычайно меня поразили. Глядя на народ сверху вниз и наслушавшись в интеллигенции речей, что не нужно затрагивать при сношениях с крестьянами религиозных вопросов из опасения сразу возбудить их против себя, я считал русских крестьян, в особенности раскольников, очень нетерпимыми в отношении веры и потому спросил, помолчав немного:
— А что же телеграфист, который говорит, что бога нет, какой он человек?
— Хороший человек! — ответило мне несколько голосов. — Такой простой да ласковый со всеми!
Заходила речь и о помещиках, и о начальстве. И здесь, в качестве человека из простого сословия, я многое узнал, чего не мог бы узнать в другом положении.
Все старые люди жаловались на новые времена и говорили, что при помещиках было лучше. Молодежь же, едва помнившая крепостное право, поголовно относилась к помещикам из дворян (конечно, исключая отдельных знакомых им лиц) наполовину враждебно, наполовину пренебрежительно. Особенно ясно я подметил эту черту пренебрежения уже впоследствии, когда мне пришлось, получив порядочный навык в народной речи и народных правилах приличия, ходить в народе по Курской и Воронежской губерниям, а затем по Московской, Ярославской и Костромской.
Нигде в крестьянском мире уже не думали, что манифест 19 февраля 1861 года был подменен помещиками. Ничего подобного, по крайней мере, мне не приходилось слышать. Все смотрели на него, как на пинок, данный царем дворянству по причине каких-то таинственных взаимных несогласий («чем-то надоели ему»), но все были недовольны, что царь не отобрал земель у помещиков целиком и даром, а назначил выкуп, и некоторые были даже прямо враждебно настроены за это против самого царя...
— Что бы они могли с ним поделать? — приходилось мне слышать не раз. — Барин-татарин ходит павлином, а пни его хорошенько ногой, глядишь — и присмиреет.
Этот период пренебрежительного отношения обусловливался, как мне кажется, тем, что в глазах народа дворяне как класс потеряли всякий престиж именно потому, что не сумели отстоять своего первоначального положения. Может быть, я ошибаюсь, но мне всегда бросался в глаза контраст в отношениях более молодых крестьян к помещикам, с одной стороны, и к местной администрации — с другой. К первым, как я уже сказал, отношение было враждебно-пренебрежительное, а ко вторым враждебно-боязливое.
— Что поделаешь, — говорили мне потом у дверей этой самой кузницы на мои слова, что народу надо взять управление страною в свои руки, как в иноземных государствах. — Что поделаешь? У начальства сила, а у нас все врозь. Никто другого не поддержит, все разбегутся.
И мне невольно припомнился тот самый мужичок, который пустился бежать во всю прыть, когда я позвал его на помощь к Шанделье, после того как его переехала тройка.
Я большею частью рассказывал им о порядках правления в иностранных государствах и как была добыта там свобода. Это мне казалось наиболее целесообразным средством, потому что приходилось изображать не какой-нибудь еще неиспытанный проект, а уже существующий образец. Книжки распространять мне совершенно не пришлось, так как вся деревня оказалась поголовно безграмотной, и в следующее же воскресенье я отнес обратно в Потапово весь свой тюк, за исключением одного экземпляра каждого издания.
Более других сблизился я с сыном моего кузнеца, тоже совершенно безграмотным мужичком, но с философским оттенком ума. В свободные часы он забегал ко мне в клеть, и там, валяясь на сене, мы вели с ним всевозможные философские разговоры.