Еще я очень уважала и боялась Павла Осиповича, Пашу Майзлина. Он был завотделом промышленности, при том что еврей и не член партии, дело вообще-то на радио немыслимое, тем более что на фронте, выходя из окружения со своей ротой, он закопал все документы, в том числе и партбилет, а также ордена — и выбрался, но известно, что тогда «наши» делали с такими. Он прошел все круги ада и упорно не желал еще раз вступать в партию, сколько ему ни предлагали, суля даже повышение по службе. Тем не менее его держали на высокой должности: в работе ему не было равных.
Это у нас был цех, заводской цех, поток новостей, без высоких слов, самое непатетическое изо всех средств массовой информации. Хотя и тут беспардонно врали: например, сев всегда начинался у нас «на три дня раньше прошлогоднего», а одну и ту же домну провинциальные корреспонденты, за неимением информации, задували по нескольку раз (а нашего постоянного выражения «пущена третья очередь» вообще никто в стране понять не мог).
Бывало, Майзлин, лысый человек, сидящий за абсолютно пустым, чистым и блестящим, как его голова, столом (и это при огромнейшем объеме информации, которая шла через данный приемный пункт), будучи главным по дню, вгрызался в мою информашку, черкал, ноя себе под нос какую-то криво-косую песню, и со вздохом говорил:
— Самое дело, вот дали бы мне тебя месяца на четыре, я бы тебя научил, самое дело, как надо писать.
(Я с воем в душе шла к своей Ильиной предупредить, что меня хотят забрать, она слегка улыбалась прокуренной улыбкой Жана Габена, затягивалась папиросой и хрипло говорила: «И правильно».)
Это все были мои учители, люди старинной закалки и стальной выдержки. Я состояла при них как подмастерье (не оставляя, однако, усилий по подрыву принятых там норм языка). Вообще, я не встречала больше такого дружного, хорошо сколоченного и солидарного коллектива. Выгораживали друг друга, про сбежавшего сообщали: «Портфель его здесь, вышел, наверное», часто сидели вечерами, слушая байки. Особенно любим был Вадим Синявский. Мне запомнился его рассказ об олимпиаде в Австралии, когда наш журналист проиграл в карты сумму, равную суточным всей советской делегации! Тогда Синявский пошел парламентером, взяв с собой международников как переводчиков, и миру был явлен вызов на дуэль: кто кого перепьет. Сборная России против сборной мира. Алкогольная олимпиада. На кону был проигрыш нашего газетчика. Спиртное тоже за счет проигравшей стороны. Синявский в этом месте делал паузу:
— Я шел первым номером.
Слушатели восторженно кивали. Еще бы!
— Я обошел их уже на пиве — велел подогреть и перелить в кружку. Он-то пил из такой жестянки ихней!
Раздавался сдержанный смех.
— На водке их первый номер упал сразу под стол.
Аудитория делала вид, что изумлена. Потом следовал понимающий хохот. Все знали эту байку.
Далее шло перечисление напитков. Это была поэма! Пиво, бургундское, шампанское «Вейв Клико»… Ну, виски «Уайт хорс»… Водку наши сами выставили. Советский вклад, «Столичная». Ну и сами понимаете…
— А то!..
Это все была рабочая кость информации, мои старшие.
Но и руководитель у нас был непростой. Наш главный, Владимир Трегубов, красавец, много раз женатый, совершенно седой, лохматый, вечно загорелый, просвистывающий по коридорам как торпеда, Вэ Дэ, как мы его звали, — он говорил отрывисто, всегда смотрел поверх головы собеседника, вечно спешил, не вникал в мелочи, не въедался под шкуру, как многие мои позднейшие начальнички; но в один главный момент своей жизни Трегубов основательно поставил точку, совершил политическое самоубийство, не желая лгать: на партсобрании, посвященном вводу войск в Чехословакию, он отказался голосовать «за», поднял руку «против». Он был единственным таким самосожженцем. Затем его постепенно выжили. Высокий, красивый, умный, интеллигентный, с вечно болтающимися шнурками, он блуждал по вокзалам, приглашал девушек на самопальные экскурсии, водил их по Москве. Один раз (ходили слухи) он даже пообещал кому-то достать ковер… Девушка пожаловалась по месту работы. В дальнейшем он почти нищенствовал и сошел, говорят, с ума…
Крепкие мужики, руководящие гении, могут вынести многое — в том числе тюрьму и лагерь; но не безработицу…
Весь радиокомитет, все эти отряды профессиональных лгунов, все бурлило в те дни «чешских» событий 1968 года. Я уже работала в радиожурнале. Перед собранием начальство велело запереть дверь. Выступали по собственному порыву. Один наш молодой коммунист пылко сказал, что сам бы всех там пострелял. Мы протянули вверх ручонки, одобряя ввод армии. Я не могла себе позволить такой роскоши как Трегубов, в семье было двое инвалидов, а также ребенок и я, единственный кормилец.
В тяжелые времена таких собраний, когда надо было поднимать руку, голосовать, я говорила себе: мы разведчики во вражеском стане. Самое смешное, что тогда полно было таких разведчиков, чуть ли не вся страна. Все хором врали и прятали свои чувства.
Когда я сказала Твардовскому, главному редактору журнала «Новый мир» о том, как голосовала, он мне ответил в том духе, что «знали бы вы, в какие моменты я поднимал руку…» Это было спустя пять месяцев после чешских событий, в январе 1969 года. Твардовский меня вызвал, чтобы сообщить, что не может опубликовать мои рассказы. Ему, по его словам, нечем было бы меня защищать. Вскоре и он был снят с поста и практически погиб.
У жизни не бывает хэппи-энда.
Юрий Константинович Арди перед смертью ослеп. Моя крестная Александра Владимировна Ильина погибла типичной смертью курильщицы — сгорела в постели, в больнице. Она уже не могла ходить (облитерирующий эндартериит) и уснула с папиросой во рту… Они с Юрой умерли с разницей в день — он за сутки до нее, один в пустой квартире.
Вадим Синявский умер от застарелого туберкулеза. Мы ездили его навещать в Сокольники, тоже в больницу. Ровный, спокойный, угасающий человек… Ни для кого не было секретом, что его стремится погубить новый главный редактор, не пускает в эфир.
О них, наших дорогих ушедших, мы говорим с единственным человеком, который знал их всех, с радиокомментатором Максом Гинденбургом. Макс мне рассказывает вещи, которых я не могла знать по молодости лет…
К нашим беседам я еще вернусь в конце своих воспоминаний о моем детстве на радио.
У меня была профессиональная беда — я говорила в микрофон при всех обстоятельствах одинаково пискляво. Некоторые мои знакомые, слышавшие меня по радио, даже считали, что я работаю в «Пионерской зорьке»!
Мой крестный, Вася Ананченко, мне стал внушать разные полезные вещи, в том числе Вася сказал, что по радио надо говорить медленно.