V. «Дуб и Трость»
«Ты очень жалостлив, — сказала Трость в ответ, —
Однако не крушись: мне столько худа нет.
Не за себя я вихрей опасаюсь;
Хоть я и гнусь, но не ломаюсь:
Так бури мало мне вредят;
Едва ль не более тебе они грозят!..»
И. Крылов, Дуб и Трость
Москва веселилась. Каждый день давались званые балы, тянувшиеся до поздней ночи. По зимним улицам разъезжали на лихих тройках. Устраивались пышные маскарады. Особое многолюдство было в театре. Играли три труппы: русская в театре Медокса на Петровке, французская оперная и немецкая, ставившая пьесы Шиллера и чувствительные мелодрамы. Москвичи стали завзятыми театралами.
Крылов снова жил в Москве, вернулся под гостеприимный кров Елизаветы Ивановны Бенкендорф. Дом Елизаветы Ивановны служил для него тихой пристанью. Здесь он мог осмотреться, не спеша подумать о том, что делать дальше. Дом был большой, обжитой, по-московскому хлебосольный. Он находился возле Страстного монастыря. Иван Андреевич поселился во флигеле, во дворе. Там жили кучера, повар, слепой старичок Петр Иванович, какие-то старушки. «Моя инвалидная команда», — как шутя говорила Елизавета Ивановна. За стол садилось человек пятнадцать, потому что, помимо своих, приходили званые и незваные визитеры, и их тоже оставляли обедать. Если накануне не было бала, то вставали и пили чай рано. Елизавета Ивановна сразу же принималась хлопотать по хозяйству, выслушивала доклад своего главного министра — Якова Ивановича, ужасалась тому, как много идет денег на расходы по дому, а из деревни их не шлют, что деньги текут, как сор… Иван Андреевич в это время беседовал с девятилетней дочкой Елизаветы Ивановны — Сонечкой, с которой очень подружился. Они стали закадычными друзьями — солидный мужчина и маленькая голубоглазая девочка, похожая на светлокудрую фею. Он рассказывал ей забавные истории, позволял бесцеремонно перебивать себя и расспрашивать. С девочкой-подростком Крылов чувствовал себя особенно спокойным и, пожалуй, счастливым.
Особенно любила Сонечка, когда Иван Андреевич изображал в лицах сказочных зверей. Он становился при этом то настоящим волком с устрашающе оскаленной пастью, то хитрой лисицей, приветливо-лицемерно машущей пушистым хвостом, то неуклюжим медведем, добродушно протягивающим большую лапу. Эти превращения немало смущали чопорную француженку-гувернантку, с испугом глядевшую на Крылова из дальнего угла гостиной.
Потом он отправлялся гулять по Москве. На каждом шагу его встречали церкви и церковенки с пузатыми, как луковицы, куполами, стремящимися кверху колокольнями и звонницами, с нищими старушками на папертях. Одних только Никол было видимо-невидимо: Никола явленный, Никола дербентский, Никола — большой крест, Никола — красный звон, Никола — на щепах, Никола — в столпах, Никола — в кошелях, Никола — в драчах, Никола — в воробине, Никола — на болвановке, Никола — в котелках, Никола — в Хамовниках, Никола — на курьих ножках!..
Но Крылова влекли не церкви: он не отличался набожностью. Иван Андреевич любил народные сборища, кипение жизни, шумные гулянья. В особенности занимало его гулянье в Сокольниках, на которое стекалась вся Москва. Множество людей всякого звания толпилось там среди богатых турецких и китайских палаток с роскошно накрытыми столами и крепостными оркестрами, принадлежавшими знатным вельможам и богачам, среди чуть прикрытых сверху тряпками хворостяных шалашей с дымящимся, продавленным с боков самоваром и единственным бойко поющим пастушьим рожком. По дорогам и аллеям красовались модные кареты, запряженные цугом, и древние, прапрадедовские колымаги и рыдваны, щеголявшие веревочной сбруей. Кругом повсюду веселились, горланили песни, плясали барыню, захмелев от браги и ерофеича. Крылов под вечер возвращался домой, словно обновленный.
Как-то раз проходя по Тверской, Иван Андреевич заметил необычную афишу:
«КИНЕТОЗОГРАФИЯ.
Г. Робертсон имеет честь известить, что представление кинетозографии вскоре прекратится; он приглашает почтенных особ, коим еще неизвестны представления механических картин, его удостоить своим присутствием. Он продолжает представлять бурю на открытом море, со всеми случайностями кораблекрушения; сия картина ныне доведена до своего совершенства. Гидравлические эксперименты над водою и огнем будут представлены сегодня, завтра и в понедельник, против театра на Петровке, в 6 1/2 ч. пополудни».
Из любопытства он пошел на сеанс «кинетозографии».
Это был крошечный театр, состоящий из нескольких перемен разных видов: то Зимний дворец с огромной площадью перед ним, то селение с церковью, то прозрачное озеро с рощами вокруг него. По озеру плавали лодки, по небу ходили прозрачные облака, затем темнело, и выплывала полная луна! Наконец происходила и страшная буря на море. Взмывали до самых небес сердитые, черные волны. Корабль тонул. Матросы на шлюпке носились по волнам… Иван Андреевич даже подумал: не символ ли это его тревожной и походной жизни? Не такова ли и его горькая доля?
У Елизаветы Ивановны устраивались вечера, и на них приглашали московских сочинителей — читать стихи, рассуждать о новостях. Их ожидал обильный ужин. Собиралось избранное общество. В этот вечер пришел старый знакомец Крылова — Иван Иванович Дмитриев. С ним и другой московский стихотворец, всеобщий любимец и забавник — Василий Львович Пушкин. Василию Львовичу нравилось быть популярным. Он щегольски одевался, затягивался в корсет, носил на ленте лорнет. Во франтовском жилете, фраке мышиного цвета, в пышном накрахмаленном жабо, он сидел в кресле около Дмитриева и с упоением рассказывал о недавнем путешествии во Францию. Иван Иванович слушал его с серьезным, исполненным достоинства видом и слегка улыбался. Василий Львович был давним другом Дмитриева и единомышленником. Тут же находился Павел Иванович Кутузов — сенатор-стихотворец, попечитель Московского университета, ярый враг Карамзина. Вокруг них столпились молодые дамы и девицы — любительницы поэзии. Иван Андреевич сидел на диване и молча слушал.
Разговор зашел о модном тогда сочинительстве стихов на заданные рифмы — буриме. Василий Львович считался великим искусником на такие стихи. Одна из молоденьких девиц заметила, что Павлу Ивановичу подобных стихов не написать. «Да знаете ли вы, сударыня, что я на заданные рифмы лучше всякого стихи напишу!» — вспылил честолюбивый сенатор. «Не напишете». — «Не угодно ли попробовать?» — обиженно предложил Павел Иванович. Девица осмотрелась кругом, подумала и, услышав, что кто-то из гостей с жаром толковал о персидской войне и наших пленных, сказала: «Извольте: вот вам четыре рифмы: плен, оковы, безмен, подковы. Даю вам сроку до конца ужина». Павел Иванович с раскрасневшимся лицом вынул карандаш и погрузился в думу. Через несколько минут он с торжеством воскликнул: «Слушайте, сударыня! А вы, господа, будьте нашими судьями!» — и начал громко читать сочиненные им стихи: