Наконец, Погодин в статье о последних днях Гоголя, помещенной в «Москвитянине» непосредственно после смерти писателя, приводит слова, сказанные им слуге Семену сейчас же после сожжения: «Иное надо было сжечь, а за другое помолились бы за меня Богу, но Бог даст, выздоровею и все поправлю». Это свидетельство вполне совпадает с рассказом Тарасенкова о разговоре Гоголя с графом Толстым.
Несомненно, что Гоголь совершил сожжение в состоянии умоисступления; очнувшись, он раскаивался в нем и плакал.
Таково объяснение в плане психологическом; но возможно и другое объяснение, в плане мистическом; оно вполне законно, так как относится к мистику, который, подобно всем духовидцам, переживал состояния благодати и безблагодатности, имел видения света и тьмы и с сознательного возраста вел упорную и тяжкую борьбу со злыми духами. Не признать реального вмешательства дьявола в жизнь Гоголя — значит зачеркнуть весь духовный его путь.
Ту особенность своего душевного состояния, о которой Гоголь рассказывал Чижову и которую мы назвали гиперболической работой воображения, писатель воспринимал также и в образах мистических. Неудачу «Переписки» он объяснял «чудовищной преувеличенностью», до которой были доведены в ней некоторые, по существу правильные мысли. И в этом видел он вмешательство темной силы. «А дьявол, который тут как тут, — писал Гоголь отцу Матвею в 1848 году, — раздул до чудовищной преувеличенности даже и то, что было даже и без умысла учительствовать».
В трагическую ночь на 12 февраля в душе Гоголя свершилась последняя борьба с дьяволом. Дьявол «раздул до чудовищной преувеличенности», до «страшных призраков» его сомнения в пользе своего литературного наследия. Он подсунул ему тетрадки, перевязанные тесемкой, он заставил его бросить их в огонь.
«Вообразите, как силен злой дух!» — сказал Гоголь А. П. Толстому. А в предсмертной молитве написал: «Прости Господи. Свяжи вновь сатану таинственною силою неисповедимого Креста».
Последнее испытание было пережито. Гоголь причастился, соборовался и сподобился христианской кончины.
Оглядываемся на путь, пройденный нами по следам Гоголя. Одно впечатление преобладает над всеми: жизнь Гоголя полна таинственного смысла и трагического величия. Прав Иван Аксаков, сказавший о Гоголе:
«Жизнь его представляет такую великую, грозную поэму, смысл которой останется долго неразгаданным».
Думаем, что смысл жизни Гоголя не будет никогда разгадан; он лежит в той области, на пороге которой изнемогают все человеческие домыслы.
Но какой скорбный, какой страшный путь! Какими непрерывными, многообразными и изощренными страданиями куплено его величие! Жизнь Гоголя — сплошная пытка, самая страшная часть которой, протекавшая в плане мистическом, находится вне нашего зрения. Человек, родившийся с чувством космического ужаса, видевший вполне реально вмешательство демонических сил в жизнь человека, воспринимавший мир sub specie mortis, боровшийся с дьяволом до последнего дыхания, — этот же человек «сгорал» страстной жаждой совершенства и неутолимой тоской по Богу. Душа Гоголя — сложная, темная, предельно одинокая и несчастная; душа патетическая и пророческая; душа, претерпевшая нечеловеческие испытания и пришедшая ко Христу.
В Гоголе дано наивысшее напряжение противоположностей, наибольшее раздвоение.
«Я не знаю, — пишет С. Т. Аксаков, — любил ли кто Гоголя. Я думаю, нет; да это и невозможно. Вот до какой степени Гоголь для меня не человек, что я, который в молодости ужасно боялся мертвецов, не мог произвести в себе этого чувства во всю последнюю ночь».
И тот же С. Т. Аксаков заявляет:
«Я признаю Гоголя святым, это истинный мученик нашего времени и в то же время мученик христианства».
И «не человек», и «святой» — это масштаб души Гоголя.
Подтверждение этому мы находим у Нащокина (П. И. Бартенев. Рассказы о Пушкине. М., 1925). «По словам Нащокина, Гоголь никогда не был близким человеком к Пушкину. Но Пушкин, радостно и приветливо встречавший всякое молодое дарование, принимал к себе Гоголя, оказывая ему покровительство…»
Эта мысль интересно развита в книге Б. Шлецера (B. de Schloezer. Gogol. 1932).
Мысль эта развита подробно в статье В. В. Зеньковского «Gogol as Denker» (Zeitschrift für slavische Philologie. Band IX, Het 1–2, 1932).
Выражение Н. А. Бердяева. См. его книгу «Новое средневековье». Берлин, 1924.
См.: Мережковский. Судьба Гоголя. Новый путь, 1903.
М. О. Гершензон. Исторические записки. М., 1910.
О той же перемене в Гоголе свидетельствует княжна В. Н. Репнина (Русский архив, 1890): «Прежде ему ясны были люди; но он был закрыт для них, и одна ирония показывалась наружу… Теперь он сделался ясным для других; он добр, он мягок, он братски сочувствует людям, он так доступен, он снисходителен, он дышит христианством».
Подтверждение словам А. Т. Тарасенкова мы находим в дневнике Никитенко, который со слов кн. Д. А. Оболенского пишет, что Гоголь «был доволен своим трудом».
«По словам современников, Гоголь в Оптиной Пустыни был два раза, хотя весьма вероятно, что он был гораздо больше. Особенно сильно приковывали к себе внимание Гоголя старцы Моисей, Антоний и Макарий… Высокий и подвижнический ум старца Макария более всего привлекал к себе душу Гоголя… По воспоминаниям современников, отношения между Гоголем и старцем Макарием были самыми искренними. Все вопросы и сомнения своей души Гоголь нес на разрешение инока, который с дружеской готовностью выслушивал и давал советы и указания» (Д. П. Богданов: «Оптина Пустынь и паломничество в нее русских писателей». Исторический вестник, 1910).
А. В. Никитенко, со слов князя Д. А. Оболенского, записал в дневнике: «Гоголь кончил «Мертвые души» за границей и сжег их. Потом опять написал и на этот раз остался доволен своим трудом. Но в Москве стало посещать его религиозное исступление, и тогда в нем бродила мысль сжечь и эту рукопись. Однажды приходит к нему граф А. П. Толстой, с которым он был в постоянной дружбе. Гоголь сказал ему: «Пожалуйста, возьми эти тетради и спрячь их, на меня находят часы, когда это все хочется сжечь. Но мне самому было бы жаль. Тут, кажется, есть кое-что хорошего». Граф Толстой из ложной деликатности не согласился. Он знал, что Гоголь предается мрачным мыслям о смерти и т. п., и ему не хотелось исполнением просьбы как бы подтвердить его ипохондрические опасения. Спустя дня три граф опять пришел к Гоголю и застал его грустным. «А вот, — сказал ему Гоголь, — ведь лукавый меня таки попутал: я сжег «Мертвые души». Он не раз говорил, что ему представлялось какое-то видение. Дня за три до кончины он был уверен в своей скорой смерти».