В Москве с Сергеем Тертышным они не встретились: едва вернувшись, Хрюкин получил команду собираться на восток. Но тут, перед самым отъездом, произошла заминка. Он до сих пор помнит ее, подолгу думает о ней и до конца не понимает. Какая-то таинственность, какое-то замешательство, неясность: посылают его в спецкомандировку? Или от ворот поворот, и в родную часть? Велись затяжные беседы, прощупывания. «В каких отношениях находились с Тертышным?» — спросили его в одном кабинете. «Ходили на задания. Больше никуда…» Так он ответил. Так сказал о своем командире, летчике Сергее Тертышном, поднявшемся в армейской глубинке, на безвестных аэродромах и полигонах, снискавшем признание узкого круга товарищей. И в Испании, делая свое дело, он оставался в тени, божьей милостью летчик. А след оставил алмазный.
— …«Мессер» с выпущенной ногой явился, — рассказывал между тем Потокин. — Бандюга одноногий, как Джон Сильвер, главарь шайки из «Острова сокровищ», — исключительно прицельно работал, всех на стоянке уложил. А тут еще «кукурузник», будь он неладен, с кассиром получку в мешке вез, он и «кукурузника» завалил. Один наш истребитель, хоть и пострадал, хоть и сбили его, хорошо сработал. Самоотверженно. Он, надо сказать, молодец, свое дело сделал, отвлек противника, обеспечил ИЛу посадку, а то бы я и этих сведений от Комлева не получил. — Потокин показал свои листочки. — Он, значит, здесь же опустился, — там лужа? болотце? — возле того степного оазиса… Обгорел, лица нет, мясо да волдыри… То ли, понимаешь ты, плачет, то ли брызги на нем… «Суки!.. Псы!.. Трое на одного… Трое!» — перекосоротило его, не может, понимаешь ты, с собой справиться, рыдает…
— Переживал…
— Очень переживал. Очень. Самолет жалко, себя жалко… трое на одного, а на чем его подловили — не поймет…
— Одного-то сбил?
— Все видели!
— Фамилия летчика?
— Старший лейтенант Аликин.
— Наш?
— Он. Аликин-второй. Петя Аликин.
— Почему не воспользовался твоей подсказкой по радио? Ты же командовал?
— Почему? — с вызовом переспросил Потокин. — Он в полотняном шлеме взлетел. В аэроклубовском, из синей фланели. Одолжился у своего механика.
— Воспаление перепонок?
— Совершенно правильно. Заткнул уши ватой, натянул этот швейпром… Вот каково положение!
— Положение во гроб! — сказал Хрюкин, и рука его, сжатая в кулак, поднялась над столом. — В бою объясняемая, покачивая крыльями, на пальцах да матом…
Зазуммерил телефон штаба фронта.
— Хрюкин? — раздалось в трубке смачно и неприязненно. Потокин узнал голос генерала из штаба фронта, с которым утром, долго не умея взять нужный тон и заметно нервничая, объяснялся Хрюкин.
Прямое, открытым текстом обращение: «Хрюкин» — недобрый знак.
— Выезжаю, — сказал Хрюкин, меняясь в лице.
Штаб воздушной армии готовит удар, собирает, сводит все, что есть, в кулак, нацеливает против танкового клина Гота, а меня отвлекают, дергают, — думал Хрюкин, пыля в «эмке» по ночной степи. — Не по обстановке дергают, манера нового командующего: вызывать, поучать, ставить себя в пример, дескать, раненый руководил войсками с носилок… Впрочем, в последнее время эти «вызовы наверх» прежнего впечатления на Хрюкина не производили. Не потому, что плох или хорош командующий, — события приняли такой оборот, что возлагать особые надежды на отдельную личность, пусть и самобытную, не приходилось.
Но за него-то взялись крепко, тягают третий раз подряд. Плотно взялись, основательно. От таких приглашений кашлять станешь. На светлой полоске ночного неба крестом поднялся самолетный хвост.
«Ил-второй» — прочел он силуэт. Вышел из машины, постоял, привыкая к темноте… «Либо насчет меня дана команда из Москвы, — думал Хрюкин, — либо оперативность проявлена на месте. Высшая оперативность. Каковой ей и свойственно быть, когда в аппарате срабатывает рефлекс самозащиты и телеграф выстукивает: меры приняты. «Хрюкин»», — повторил он смачный призвук в трубке и рассмеялся коротко, давно зная хиханьки вокруг его фамилии. От бессилия они, от неправоты. «Он на меня нахрюкал!» — жалился, прикидываясь овечкой, подкулачник, укрывавший в коллективизацию хлебные излишки, когда комсомольцы станицы вывели его на чистую воду. Хамство, вот что коробило генерала. Во тьме скреблись, ковыряя лопатой землю.
— Эй, хозяин, — позвал Хрюкин, легонько стукнув по крылу.
— Хозяев нет, — донеслось из-под мотора, глубоко просевшего в грунт. — Давно повывелись. Еще несколько тычков лопатой.
Сопя и отряхиваясь, из-под самолета выбрался человек в реглане.
Запыхавшись, люди отвечают не подробно, отрывочно. Хрюкин переждал, потом спросил:
— Докопались?
— Смерть кого хочешь в землю вгонит. Голос был знакомый.
— Комлев?
— Товарищ генерал? Здравия желаю!
— Здравствуй, товарищ Комлев. Ты сейчас пулю вряд ли найдешь.
— Трудно, — согласился Комлев, отряхиваясь. — Фонарика нет. Придется отложить на утро.
— Где летчик?
— Увезли. В особый отдел.
— Летчик — лейтенант Тертышный?
— Так точно. Виктор Тертышный. Лейтенант.
— Как объясняешь ЧП?
— Лично Тертышного не знаю, поскольку он из другого полка. Ко мне был поставлен на один вылет. Полагаю так, что с переляку. «Мессера» зажали, причем крепко, товарищ отчаялся.
— Весь сказ? Просто! Сколько вылетов у Тертышного?
— Знаю, что в первом вылете как будто не сробел. Проявил находчивость.
— Новичка лучше видно во второй и последующие вылеты.
— Возможно…
— Проверено!
— Согласен с вами в каком отношении? У молодого чутья нет. Другой раз к цели подходишь, небо чистое, земля спокойная, вдруг будто дунет, будто чем тебя обдаст. Ничего нет, а ты уже настороже, глядишь в оба, ждешь… И Тертышный загодя отвалил…
— Не надо выгораживать! — резко перебил его генерал. — Лейтенант виновен и будет судим по закону военного времени. Какой налет Тертышного на ИЛе?
— Боевой вылет — третий, а налет часов тридцать. В этих пределах.
По нынешним временам не такая уж беднота.
Не из самых он незаможних.
До мастерства, конечно, далеко, но нельзя все сводить к одной недоученности. Под Валуйками сержант Хахалкин на третьем вылете не опознал «харрикейна», атаковал его как противника, получил в ответ по мордасам, был тем же «харрикейном» сбит, выбросился с парашютом, опустился рядом с КП… Лицо кроваво-синее, вспухшее, глаз не видно, парашют из рук не выпускает… Мог в оправдание нагородить семь верст, а что заявил? «Дураков жизнь учит, товарищ генерал». Что-то не слышно Хахалкина. Если жив, солдатом станет.