Потом был семидесятилетний юбилей Михаила Ильича Ромма, который олицетворял для нас совесть кинематографа. Мы решили сочинить для него куплеты. Но не панегирические, а, наоборот, как бы разоблачительные. В этих незатейливых стишках мы якобы выводили Ромма на чистую воду. Назывались они «Куплеты завистников» и исполнялись на расхожий мотив, что поют нищие в электричках. Вышли на сцену Дома кино втроем, аккомпанировал Петя Тодоровский. Вообще-то его профессия — кинорежиссер, но он необыкновенный музыкант-самородок..
Наше выступление не прошло незамеченным. И когда Юре Никулину стукнул полтинник, мы с Зямой взгромоздились на сцену ЦДРИ с куплетами в честь великого клоуна. Правда, стихотворный размер и мелодия были теми же, что и для Ромма. И даже некоторые строфы, имевшие обобщающий характер и где осуждались организаторы очередного юбилея, что, мол, устраивают его слишком рано, тоже остались неизменными.
Вот один из куплетов о Никулине:
Когда он вернулся с войны переростком,
в искусство пытаясь пролезть,
театры Москвы защитили подмостки,
за что и хвала им, и честь…
Наше безоблачное дружество продолжалось долго, лет пятнадцать. Ходили друг к другу в гости, отмечали вместе новогодние праздники, не пропускали дни рождений. Один из любимых рассказов Зямы был о том, как на день рождения Тани, который приходился на 9 мая — День Победы, меня выкрали из клиники лечебного питания, где я худел. Хлебосольный стол, орава гостей, уйма спиртного. А я на жесткой диете, уже похудел килограммов на двенадцать. За столом я очень активно осуждал обжорство гостей, стыдил их за неумеренную страсть к закуске. Сам, разумеется, не пропускал ни одного тоста, каждый раз пил до дна, но закусывал всего-навсего тоненьким ломтиком зеленой редиски — кто-то привез ее на пиршество из Средней Азии. Конечно, я совершал своеобразный подвиг и, как водится, подпирал его идеологическими высказываниями. Упился как никогда в жизни. Но при этом продолжал витийствовать о пользе голодания, заплетающимся языком воспевал воздержание… Что происходило дальше, я помню плохо. Больше по рассказам. Жена повезла меня обратно в клинику лечебного питания. И зажав в кулаке рубль, чтобы сунуть вахтеру, дабы он пустил меня обратно в больницу, я чудовищными зигзагами, спотыкаясь и падая, кое-как добрался до койки в своей палате. Не помню, что я вытворял за праздничным столом своих друзей, но это почему-то произвело сильнейшее впечатление на именинницу и ее мужа. Они регулярно вспоминали об этом случае и почему-то всегда смеялись.
Зяма был на первой читке нашего с Гришей Гориным сценария «О бедном гусаре замолвите слово…». П отом он сыграл в нем небольшую роль продавца попугаев, запуганного и замордованного российским антисемитизмом. Сыграл, как всегда, сочно, смешно, трогательно. Эта работа да еще авторский текст в фильме «Старики-разбойники», прочитанный им виртуозно, — вот и вся наша совместная творческая работа, не считая самодеятельности, о которой я уже упоминал.
Зяма был очень разборчив в знакомствах. У них за столом никогда нельзя было встретить человека хоть с мало-мальски сомнительной репутацией. Как-то инстинктивно, а может, вполне сознательно в их жизни существовал какой-то отборочный фильтр. Зяма и в еще большей степени Таня, которой свойственна некоторая категоричность, всегда очень чутко реагировали на несправедливость, нечистоплотность, недобросовестность как идеологическую, так и личную. В их доме я познакомился и сдружился со многими порядочными людьми.
Зяма очень любил произносить тосты и, обладая литературным дарованием, вкладывал его в монологи о друзьях. Тосты были многословны, остроумны, замысловаты, но всегда сердечны. Правда, чем дольше продолжалось застолье, тем менее связной становилась речь хозяина. Но это не делало его менее привлекательным…
Однажды у нас с Зямой произошла страшная размолвка. Ссоры не было, просто я прекратил с ним дружеские отношения. Перестал звонить, приходить в гости. Как бы отрезал его, вычеркнул из своей жизни. Случилось это вот почему. В 1984 году я закончил свою киноленту «Жестокий романс». Картина встретила восторженный зрительский прием и резкую отповедь критики. Практически все газеты — «Правда» в статье М. Швыдкого, «Труд» пером В. Вишнякова, «Литературная газета» устами Е. Суркова, Д. Урнова, Вл. Гусева, «Советская культура» опусом В. Туровского, «Комсомольская правда» откровениями А. Дрознина — не оставляли от фильма и от меня как постановщика камня на камне, размазывали по стенке. А в это же время в лавине зрительских писем — пожалуй, их пришло около двух тысяч — выражались благодарность, восторги, писались добрые, душевные слова, содержались самые высокие оценки ленты. Несовпадение мнений многих критиков и публики было невероятным.
К сожалению, Зяме моя лента не понравилась. Но узнал я об этом не из личной беседы, хотя мы встречались регулярно, а из телевизионной программы «Киноафиша», в которой Гердт был ведущим. Он поведал о своем неприятии «Жестокого романса» многим миллионам людей. Это поразило меня.
Естественно, Зяма имел право на свое мнение, и, конечно, ему могла не понравиться моя кинокартина, причем любая. Это никак не повлияло бы на наши отношения, если бы он сказал об этом мне лично. По моим моральным правилам, я сам никогда не выступил бы публично с неприятием произведения своего друга, товарища, единомышленника. Я сообщил бы ему об этом только наедине. Может быть, даже и умолчал, дабы не наносить травму близкому человеку. Выступить же публично с критикой, особенно тогда, когда шла всесоюзная травля фильма, и присоединить свой голос казалось мне чудовищным, недопустимым. Обида была нанесена смертельная, и я прервал с Зямой всяческое общение.
Зиновий Ефимович, видимо, решил, что я воспринимаю только хвалебные отзывы и оскорбился потому, что ему не понравилось мое произведение. Но дело было не в этом — далеко не все мои ленты ему или иным друзьям нравились, однако это никогда не имело для меня значения. Огорчался, конечно, но и всё. На нашу дружбу подобные ситуации никак не влияли.
Несколько лет мы не общались, хотя при встречах, конечно, раскланивались.
Когда пришел юбилей Зямы — семидесятилетие, Петя Тодоровский, очевидно, не зная о наших рухнувших взаимоотношениях, предложил, чтобы мы по традиции написали и спели на вечере в Доме кино «Куплеты завистников», подобные тем, что мы исполняли на юбилеях М. Ромма и Ю. Никулина. Я превозмог себя, ибо любил Гердта. Мы сочинили частушки и среди многих спели и такую:
Войну на себя он работать заставил,
как пользу извлек он хитро:
нарочно он ногу под пулю подставил,
чтоб ездить бесплатно в метро.
Но я не остался на банкет, не подошел к юбиляру, не поздравил его лично, видел его только со сцены. Как бы выполнил долг и ушел.