Этой, быть может, не до конца осознанной конкретными носителями власти метафизичностью конфликта объяснялась почти необъяснимая для нормального сознания ненависть, которая преследовала Иосифа и после отъезда за границу.
В декабре 1978 года – числа не помню – довольно поздно вечером мне позвонил Александр Иванович Бродский и вполголоса попросил сразу прийти. Я не стал ни о чем расспрашивать – Александр Иванович не любил ничего сообщать по телефону – и бросился на улицу Пестеля.
Там Мария Моисеевна и Александр Иванович, державшиеся с мучительным спокойствием, дали мне полученное ими письмо и просили, чтоб моя жена срочно перевела его.
В письме говорилось:
«Ваш сын, Иосиф Бродский, является моим пациентом в пресвитерианской больнице. 5 декабря 1978 года он перенес тяжелую операцию на открытом сердце в связи с коронарной болезнью сердца… Сейчас его могут выписать из больницы. Но поскольку у Вашего сына в США нет семьи, а сам он о себе заботиться не сможет, наш отдел социального обслуживания просит Вас принять меры для приезда в Нью-Йорк с целью помочь его выздоровлению. Оставить его одного в настоящем ненадежном состоянии значило бы подвергнуть его серьезной опасности. Наш директор медицинского центра подписал мое заключение, и оно отправлено Вам отдельным письмом. Его надлежит предъявить соответствующим советским учреждениям с целью получения визы для краткосрочного посещения».
Родители Иосифа дождались вышеупомянутого официального письма, предъявили его «соответствующим советским властям» – и получили отказ… Мария Моисеевна несколько раз пыталась добиться разрешения посетить сына. Ей отвечали, что, по сведениям ОВИРа, ее сын находится вовсе не в США, а в Израиле, и если она хочет, она может ехать в Израиль насовсем. А в США ей делать нечего…
Рано утром 4 июня 1972 года, собираясь в аэропорт Пулково, будущий пятый Нобелевский лауреат в русской литературе написал письмо, которое подвело некоторые итоги его жизни в России.
«Уважаемый Леонид Ильич,
покидая Россию не по собственной воле, о чем Вам, может быть, известно, я решаюсь обратиться к Вам с просьбой, право на которую мне дает твердое сознание того, что все, что сделано мною за 15 лет литературной работы, служит и еще послужит только к славе русской культуры, ничему другому.
Я хочу просить Вас дать возможность сохранить мое существование, мое присутствие в литературном процессе. Хотя бы в качестве переводчика – в том качестве, в котором я до сих пор и выступал. Смею думать, что работа моя была хорошей работой и я мог бы и дальше приносить пользу. В конце концов, сто лет назад такое практиковалось.
Я принадлежу к русской культуре, я сознаю себя ее частью, слагаемым, и никакая перемена места на конечный результат повлиять не сможет. Язык – вещь более древняя и более неизбежная, чем государство. Я принадлежу русскому языку, а что касается государства, то, с моей точки зрения, мерой патриотизма писателя является то, как он пишет на языке народа, среди которого живет, а не клятвы с трибуны.
Мне горько уезжать из России. Я здесь родился, вырос, жил, и всем, что имею за душой, я обязан ей. Все плохое, что выпадало на мою долю, с лихвой перекрывалось хорошим, и я никогда не чувствовал себя обиженным Отечеством. Не чувствую и сейчас.
Ибо, переставая быть гражданином СССР, я не перестаю быть русским поэтом. Я верю, что я вернусь; поэты всегда возвращаются: во плоти или на бумаге. Я хочу верить и в то, и в другое. Люди вышли из того возраста, когда прав был сильный. Для этого на свете слишком много слабых. Единственная правота – доброта. От зла, от гнева, от ненависти – пусть именуемых праведными – никто не выигрывает. Мы все приговорены к одному и тому же: к смерти. Умру я, пишущий эти сроки, умрете Вы, их читающий. Останутся наши дела, но и они подвергнутся разрушению. Поэтому никто не должен мешать друг другу делать его дело. Условия существования слишком тяжелы, чтобы их еще усложнять.
Я надеюсь, Вы поймете меня правильно, поймете, о чем я прошу. Я прошу дать мне возможность и дальше существовать в русской литературе, на русской земле. Я думаю, что ни в чем не виноват перед своей Родиной. Напротив, я думаю, что во многом прав. Я не знаю, каков будет Ваш ответ на мою просьбу, будет ли он иметь место вообще. Жаль, что не написал Вам раньше, а теперь уже и времени не осталось. Но скажу Вам, что в любом случае, даже если моему народу не нужно мое тело, душа моя ему еще пригодится.
С уважением
Ваш И. А. Бродский»
Накануне отъезда – вернее, отлета – Иосифа я зашел к нему. Все проводы и выпивки были позади, но в комнатах Бродских – и в большой родительской, и в крохотной «детской» – толпились люди. Иосиф передал мне некоторые бумаги, которые он почему-то хотел оставить именно у меня. Он был возбужден, рассеян, утомлен. Я сказал, что не хочу умножать суету и завтра приеду в аэропорт. «Ценю твою деликатность», – ответил он, коротко засмеявшись (характерное его свойство).
И вот – сочиняя этот очерк, я все время испытываю чувство неловкости: достаточно ли все это «деликатно», вплоть до самого факта сочинения? Однако все мы ходим под Богом. И я вспоминаю разговоры с моим покойным другом Натаном Эйдельманом, в которых мы столь часто проклинали тех, кто знал необходимые для историков вещи и не оставил свидетельств. И еще меня утешает то обстоятельство, что я сочинил не мемуар об Иосифе, но дал беглое изображение того пространственно-временного куска слитного исторического потока, в центре которого оказался «процесс Бродского», событие, связанное уже не столько с судьбой самого Иосифа, сколько с гротескно-зловещей тенденцией нашей истории с дикарскими попытками вырывать куски живой ткани из живого процесса и тупой уверенностью, что идеологическая анестезия заживит любую рану, срастит любой разрез. И родилась она, эта тенденция, от мертвящей неорганичности нашей государственной жизни. Но об этом уже шла речь…
Я не думал, что его отъезд будет для меня так тяжел. Сейчас уже трудно воссоздать то состояние, поэтому позволю себе процитировать одно из своих писем первых месяцев после июня семьдесят второго.
«Ося, милый!
Получил твое письмо. Упреки, изложенные в предыдущей открытке, стало быть, снимаются. (Я удивлялся отсутствию писем от него.) Твое первое послание затерялось в пути. Но от родителей я регулярно узнаю о тебе. В следующую субботу пойду на Пестеля к твоему звонку – авось удастся перекинуться несколькими словами. Хорошо было бы – я по тебе соскучился. Очень странно было в августе вернуться в Ленинград, где нет тебя. Мы шли с Битовым по Литейному, и он, кивнув на твой дом, сказал: „И если призрак здесь когда-то жил, То он покинул этот дом.“