— Ефрейтор Повель! — позвал я.
Тот дернулся. Он издали, от сарая, прислушивался к нашему разговору, или, вернее, наблюдал из-за плеча. До него долетали только отдельные слова.
— Это вы там ночью стреляли, как ошалелый? Я думал, всех фашистов перебьете, нам ни одного не оставите.
— Я стрелял мало… — произнес он робко.
— Принесите свой автомат.
— Не надо.
— Почему?
— Я не стрелял… Совсем.
— А-а-а! Это, значит, старший сержант Корсаков один за вас отдувался? Бедняжка!
Повель совсем сник.
Нет, так воевать нельзя. Нельзя воевать, если рядом паскудство. А разве жить можно, если паскудство кругом?.. Этот гвардии Корсаков влип случайно. А так к нему не подступишься — подкован на все четыре копыта!.. Повель — совсем другое дело: он с приличными довольно приличный, а с проходимцами будет проходимцем.
Корсаков-Корсаков!.. Это особая порода… Там, на войне, они только примеривались к нам. Подбирали ключи… После войны они сразу обступили нас, образовали плотный круг и начали теснить… Потом гнать… Потом истреблять… Полагая, что жизнь вовсе не обязательно должна быть живой — она может быть и немножечко мертвой. Это даже хорошо, если она мертвовата… Они постепенно стали считать, что могут управлять всем на свете — не только нашей ЖИЗНЬЮ, но и смертью.
Мы выиграли войну у немецких фашистов и проиграли ее у себя дома — своим!.. Мы виноваты. Мы очень виноваты. Мы нелепо пожалели их Там, тогда… Или все еще не поняли, кто они на самом деле?.. Они догнали нас сразу после войны, загнали в угол и победили. Всех, по одному. И не пожалели. Ни одного.
Мы тени победителей. Мы побежденные. И никак не можем признаться в этом самим себе.
… Повель протягивал мне свой автомат. Все было ясно и без проверки: они вскоре вернулись в хату, у Корсакова точного плана не было — он надеялся на удачу… или на войну… А дальше, можно считать, им действительно повезло: где-то поднялась стрельба, и как раз в той стороне, куда они должны были уводить внимание противника. По их представлению, я мог принять эту заваруху за чуть запоздалые действия Корсакова и Повеля. Так оно, в общем-то, и было… Замысел принадлежал целиком Корсакову, Повель тихо подчинился.
Ефрейтор стоял возле меня и буравил взглядом землю…
Теперь он скажет правду — деваться ему некуда.
— Когда там началась эта перестрелка и даже что-то бабахнуло, гвардии старший сержант сказал…
— Что сказал? Слово в слово.
— Ему (это вам) нужна небольшая заваруха, отвлечение. Вот ему и заваруха, и развлечение.
— Так и сказал? — я смотрел на Корсакова.
— Так, — подтвердил Повель.
— А сами-то вы что ж?..
— Он старший, — мрачно произнес Повель. — Я ему подчиняюсь по уставу. — И нижняя губа у него отвисла.
— Вы еще считаете себя порядочным человеком? — спросил я.
— Награды, конечно, не заслуживаю, но порядочным человеком считаю, — упрямо ответил Повель, взгляд его ушел так глубоко, что, по всей видимости, сверлил уже другое полушарие. — Извините… — все-таки попросил он, — если можете.
— Ну уж хрен-то! Придете во взвод — там расскажете. Всё — всем. Сами. Смотрите, не пропустите чего-нибудь.
Ефрейтор молчал. Во всей его фигуре была отвратительная покорность. Было стыдно за эту покорность больше, чем за все происшедшее. Уж во всяком случае, стыднее, чем за Корсакова. Как-никак Повель был из моего взвода. Это был и мой позор.
— Знаете, ефрейтор, вам теперь не поможет никакая забывчивость. Все на свете забудете, а название этой деревни не забудете. Село называется — Коростова. Вот такое название.
Мы стояли перед крыльцом. Все четверо.
— Возвращаемся в батальон. До окончания задания заместителем назначаю гвардии рядового Иванова. Иванов, как ваше отчество?
— Сергеевич.
— Иванов Виктор Сергеевич, — я обращался прямо к нему. — Благодарю за службу. Будете представлены к награде.
Иванов не вытянулся, а отвел глаза в сторону, глядел куда-то за линию горизонта.
— Служу Советскому Союзу, — тоскливо произнес он, ему неловко было при этих двух.
— Через десять минут выходим. Ефрейтор Повель, передайте в батальон сигнал возвращения. Сразу.
— Есть, — он убежал в хату.
— Товарищ гвардии лейтенант, — тихо обратился Корсаков.
— Ну?
— Не говорите пока командиру роты об этом недоразумении.
— Вас не поймешь — то «подать сюда Тяпкина-Ляпкина!». А то — «не говорите». Как в детском саду.
— Я в том смысле…
— Никакого недоразумения нет, — шалавая мысль влетела мне в башку, стало даже чуть хмельно и веселее. — Хотите, чтобы я молчал?..
Корсаков насторожился, ничего доброго от меня он уже не ждал.
— Пока Повель передает радиограмму, сбрейте на хрен ваши ветеранские усы.
— Как это? — он оторопел.
— Очень просто: сбриваете! Хоть с мылом, хоть без мыла. Или я подаю на ваше разжалование. И объясняю причины.
— Но это…
— Да! Это НО!..
— За что?! — он чуть не закричал.
— А хотя бы за то, что проспали зеленую ракету. Настилом! Проспали?..
— Ведь даже бритвы нет, — в полном смятении вымолвил он.
Иванов вынул из внутреннего кармане ватника длинненький тряпичный сверточек, одним движением размотал его и протянул старшему сержанту раскрытую опасную бритву. Тот тронул краем ногтя лезвие, и оно отозвалось упоительным ти-и-иньком.
— «Золинген» — «Два мальчика», — сказал он.
Такая бритва на фронте считалась целым состоянием. Корсаков обалдело смотрел то на Иванова, то на меня, то на сверкающее широкое лезвие бритвы. Я посоветовал:
— Берите.
Он взял.
И все-таки было донельзя муторно… Ободрал меня Корсаков.
И еще дело было в том, что всем своим нутром, всей сущностью я не хотел трибунала. Не хотел! В справедливость фронтового трибунала, как и большинство фронтовиков, я не верил. Хоть и знал, что без него на войне нельзя. В том трибунале на одну справедливую кару приходилось четыре, а то и пять липовых изуверских приговоров — «десять лет — с заменой штрафбатом»!.. Про это можно рассказывать только самому себе. Вот мне и кажется, что я самому себе рассказываю. Да и то не до конца — с пропусками и оговорками.
Корсаков сбрил усы. Лицо стало маленькое, постное, даже невзрачное. Игра сразу оборвалась, а горечь осталась. Может быть, он действительно хотел «как лучше», но я его тогда не понял. Не понял его и по сей день.
Мы вышли из низины на бугор. Уже было видно на полтора-два километра, но все еще пахло туманом. К Тимофею мы так и не зашли (из батальона нас звали и просили поторопиться). Вкалывали на пределе сил, втыкали каблуки в сырую землю, и ночная наледь потрескивала под ногами. Враг держал под минометным обстрелом всю дорогу. А вообще-то со вчерашнего, нет— с позавчерашнего утра как будто ничего не изменилось. В низине, поближе к речушке, четыре танкиста выкапывали свой танк. Застрял в невиданной грязи (но ведь когда мы шли туда, их было не четверо, а пятеро)…