Пока я рассматриваю непривычное пустое помещение церкви, в нее вносят купель — красивую чашу на подставке, украшенную накладным серебром и медальонами с изображениями святых. Павел несет ведро горячей воды и тщательно смешивает ее в купели с холодной: мама строго велела проследить за температурой воды и жалела, что не привезли с собой для этого случая градусника для ванной. «Это я буду купаться в такой хорошенькой ванночке?» — звонко разносится под куполом голос кротко молчавшей до сих пор Лёли. «Ты, маленькая, ты, мой ангел, кто же еще?» — взволнованно шепчет Анна Федоровна. Собравшиеся у входа посторонние старухи вытирают глаза кончиками своих головных платков. Лёлю раздевают и сажают в купель по грудь в воду действительно, как в детскую ванну. Священник читает молитву. «Ах, какая теплая водичка!» — радуется Лёля и хлопает ладошками по воде. «Не брызгай, не брызгай», — тихо внушает ей Саня. Но вот новообращенная, завернутая в нарядную простынку, уже на руках у крестной, чинно шествующей рядом с Павлом вокруг купели вслед за батюшкой: в поднятой руке у него распятие. «Заверните мне, пожалуйста, получше ножки, а то дует!» — снова слышится сквозь молитвы звонкий Лёлин голос. Старухи у входа плачут навзрыд: «Ангел, ну чистый ангел!» — «Видишь, большевики в Москве крестить детей не разрешают, вот внучку покойницы Марьи Федоровны к нам крестить привезли». — «Слава Богу, слава Богу, виданное ли дело: ребенок вон как уже говорит, а некрещеный».
Простой и веселый обряд закончен. Мы снова бежим по лесной дороге обратно в Волково, обсуждая все обстоятельства необычного Лёлиного «купания». Все довольны. Только папа в Москве, услышав наш рассказ об этом событии, молча покачает головой. Но он уже привык, что все в этом доме делается не по его воле.
6
Тем временем в избе по вечерам стали зажигать висящую над столом керосиновую лампу. Часто моросит дождь, и утром жар печи стал казаться уютным. Не так манит улица, и все дольше хочется посидеть на широкой гладкой лавке у запотелого окошка, глядя, как бабушка возится со своими ухватами, горшками и крынками.
С приездом мамы в Волково я вынуждена вспомнить, что я школьница, что осенью пойду уже не в нулевой, а в первый класс. Мама не поленилась привезти с собой в деревню новенький клеенчатый портфель для меня — это и подарок, и напоминание. Мама догадывается, что я за лето не видела ни одной книги, и быстро кладет конец моей воле. Мама еще не стала учительницей, но педагогическая жилка у нее в крови. Она не только заставляет теперь меня читать и писать, но еще и собирает со мной вместе гербарий: за длинное лето я забыла и это задание. Большинство трав давно отцвели, и мы ходим с мамой по мокрому и глухому лесу в поисках разных образцов мха. Здесь его великое разнообразие — от ярко-зеленого до серебристо-голубоватого, от тонких высоких ниточек до плоско стелющихся по земле ветвей. Босая нога то утопает в мягких моховых подушках, то скользит по сосновым корневищам, покрытым седым лишайником. И еще мы с мамой рвем вереск. Это уже признак, что мы скоро уезжаем. Мы всегда увозили из Ландеха в Москву вереск, его букет всю зиму стоял на нашем дворянском секретере. Повезем с собой вереск мы и в этот раз. Только не знаем, что в последний. И поедем мы по-старому, как когда-то, прямо в Вязники на лошади. Макару Антоновичу удалось выпросить в колхозе лошадь на целых двое суток — туда сутки и обратно сутки, два раза по семьдесят верст болотом и бором. Все как когда-то, только с нами уедет в Москву и Саня.
Я не слышала, как сговорились взрослые об ее отъезде. Я с восторгом слышу только окончательное решение: Саня едет с нами. То ли на зиму, то ли навсегда? Как Бог даст! Фрося выходит замуж и уходит от нас. Вот Саня и займет пока ее место, будет оставаться с нами, пока мама на работе, помогать ей по хозяйству. Анна Федоровна плачет. Макар хмурится и сердито ворчит: «Ну, и здесь теперь ей делать нечего. Что здесь-то высидит?» Саня волнуется, она никогда не была еще в городе, но она, как всегда, смела и решительна.
И вот снова лошадь у наших ворот, снова приторачиваются к телеге плетеная корзина с замочком, папин рыжий фибровый чемодан и в придачу Санин сундучок. Снова кладется на телегу сено, стелются сверху одеяла, кладутся подушки, и мы, дети, забираемся в это теплое гнездо. Мама, Саня и Фрося пойдут пешком с телегой рядом, подсаживаясь на нее по очереди отдохнуть. Макар вскакивает на телегу, берет в руки вожжи: «Ну, с Богом!» Рыдает и крестит нас Анна Федоровна. Мы уезжаем из Волкова. В последний раз будут глядеть на нас троих вместе холодные августовские звезды сквозь верхушки вековых боровых сосен, последний раз блеснет на рассвете серым блеском таинственное озеро Кщары с пустым и заколоченным на его берегу постоялым двором, последний раз мы проедем этим долгим лесным путем. Больше уже не станут так ездить в Ландех, старые пути закроются, зарастут, станут недоступными без лошадей, другие пути пролягут, другие люди будут бойко шнырять по ним на грузовиках, автобусах и попутных легковичках. Но мы ничего этого не знаем. Мы просто едем вековым бором, как ездили с самого рождения. Скрипит телега, фыркают лошади, щелкает Макаров кнут, мама подбадривает уставших девушек. Мы едем в Москву, едем домой, к примусам нашей шумной квартиры, к нелюбимой школе, к папе.
С Курского вокзала на трамвае по чистенькой, только что политой, еще совсем летней Москве мы приехали домой так рано, что застали отца еще дома. Среди неожиданно свежевыбеленных, громадно-пустынных стен нашей комнаты со следами только что оконченного самодельного ремонта, уничтожившего, видимо с гигиеническими целями, истоминские, «кабинетные» темно-зеленые обои, папа сидел в белоснежной рубашке, выбритый, элегантно, как принц, закинув ногу на ногу, и пил чай в прикуску с куском белого хлеба, держа тонкий стакан в своей большой суховатой руке. Это был его обычный завтрак. И с того утра последнего дня августа 1932 года вид тонкого стакана на блюдечке со свежезаваренным, но не очень крепким, желтеньким чаем, кусочки мелко наколотого твердого сахара и ломоть белого хлеба остались для меня знаком отцовского одиночества, его аскетических привычек, его верности обычаям «владимирских водохлебов».
1975 г.
ТРИ ПОСЛЕДНИЕ ПОЕЗДКИ В ВОЛКОВО
Так оборвала я записки о своем отце в 1975 году, почувствовав, что отклонилась от «темы». Я слишком затянула рассказ о нашем волковском лете тридцать второго года, да и слишком идиллическими оказались мои воспоминания по сравнению с тем, что я знаю о деревенской драме той эпохи. Но была я мала, чтобы понять ее смысл, да и унижения Макара Антоновича прошли не на моих глазах, а раньше. Помню какие-то бурные, если не сказать истеричные деревенские сходки, пугавшие меня, помню запертые ландехские лавки (их было когда-то в селе две), помню заколоченный каменный дом куда-то сгинувшего лавочника Белова. Но к своим восьми годам я и в Москве уже привыкла, что вокруг многое рушится, круто меняется уклад жизни, а люди внезапно исчезают. И летом 1932 года наслаждалась тем, что мне казалось прочным. Ландехский дом, правда, стал чужим, а вот волковский, куда мы раньше только хаживали в гости, превратился в родной. Таково было мое тогдашнее ощущение деревенской жизни, а сочинять и обобщать здесь я не хотела и не хочу. Что видела, то видела. Это были осколки того ландехского мира, который любил наш отец. Вот почему после двух десятилетий перерыва я все-таки решила записать именно в воспоминаниях об отце и впечатления о наших последних поездках на его родину.