Посещение лекций не было строго обязательным, и это давало нам возможность при желании подработать. Нужно было только вовремя сдавать проверочные коллоквиумы, иначе можно было лишиться пособия. Русские профессора охотно шли навстречу студентам и перед коллоквиумами обычно устраивали публичные лекции на тему: «повторение пройденного» — суммарный обзор прочитанной части своего курса. Лекции эти устраивались в одной из больших университетских аудиторий и всегда были набиты до отказа студентами. Молодежь быстро приспособилась к характерным особенностям того или другого ученого мужа. Мы знали, например, что один из профессоров-литературоведов любил узнавать в письменных и устных ответах студентов свои достаточно отточенные фразы. Они и записывались на подобных лекциях в твердой надежде, что на коллоквиуме они принесут нам две желанные буквы: В.У. (весьма удовлетворительно), аккуратно вписанные рукой профессора в наши уписницы. Что же касается устройства на работу, у одного товарища по нашей комнате оказался «блат» — он волочился за дочерью русского инженера, устраивающего паровое отопление в строящихся новых домах.
Мы организовали студенческую артель. Связисткой была Таня — дочь инженера, пассия нашего товарища. Когда подвертывалась работа, Таня сообщала своему ухажеру, куда, когда и сколько человек должно явиться для ее выполнения. В ожидании момента, когда мы станем дипломированными носителями духовных ценностей, пока что, время от времени, мы таскали на себе радиаторы парового отопления, чертовски тяжелые! И тут же подряжались перетаскивать вещи белградских граждан, переезжающих на эти новые квартиры.
Потом я устроился в студенческую столовую в качестве «кухонного мужика». Ранехонько утром, прибрав помещение, отправлялся с двумя большими корзинами на ближайший базар за свежими овощами и прочими мелкими хозяйственными покупками. Возвратясь, колол дрова, затапливал плиту перед приходом шефа — главного повара, а во время обеда, надев белый халат и колпак, становился раздающим и через маленькое квадратное окошечко выдавал подавальщицам супы и какие-нибудь котлеты с макаронами. Во вторую половину дня на кухне обходились без меня, и я шел на лекции. Работал «за стол».
Но меня влекла работа каменщика! Однако никакого строителя из меня не вышло. Нашу студенческую кухню я залатал, а к входной двери соорудил каменные ступени. Работал я «по вдохновению», без всякого опыта и знания дела. Нужно сознаться, мое «масонское творчество» не выдержало жестокого испытания временем: весьма скоро ступени начали разваливаться. Сначала я их ремонтировал, а потом плюнул!
В первые же дни моего пребывания в общежитии, войдя в столовую, я подошел к столику, за которым сидел единственный человек, студент, явно гардемарин — в гардемаринских брюках с клешем и в простой белой гимнастерке.
— Место не занято?
— Нет, нет!
— Тогда я его займу, с вашего разрешения, — сказал я, отодвигая стул.
— Прошу вас, коллега! — ответил мне студент. И мне достаточно было мельком взглянуть на это красивое лицо, чтобы меня охватило изумление! Я не мог ошибиться. Такие лица не забываются, хотя видел я его единственный раз в жизни и год тому назад.
Благожелательно улыбнувшись, с иронической интонацией я сказал:
— А вы, коллега, отличный ныряльщик! Помните, как в Дубровнике вы пытались достать со дна морского чудесные самоцветы? А потом читали стихи об Индийском океане своему товарищу. — Я хотел назвать фамилию, которую я также запомнил, но почему-то она меня смутила, как это было ни глупо, и я промолчал. Теперь на лице Дуракова появилось выражение изумления, и он воскликнул:
— Боже мой, так это вы были свидетелем моего позора? Моего столь неудачного предприятия! А вы знаете, я вас тоже запомнил. С весьма романтическим видом вы одиноко блуждали по морскому берегу чудесной Адриатики и тоже любовались изумительным сиянием морского дна. Мы даже заподозрили с моим приятелем, тоже поэтом, не принадлежите ли вы к какому-нибудь роду изящных искусств. Поэт? Художник? Кстати, вы ведь конноартиллерист?
— В прошлом действительно был им, но теперь, к счастью, студент философского факультета.
— Это здорово! Значит, мы с вами коллеги! — разговор велся в шутливо-ироническом тоне, но когда я упомянул, что тоже поэт, пишу стихи, Дураков встал, подошел ко мне и официально заявил:
— Разрешите представиться: Алексей Дураков! — и добавил: — Я надеюсь, что мы будем друзьями. — Я назвал себя и выразил ту же надежду. Алексей с первой же беседы мне понравился необычайно. Стройный, высокий красавец, блондин, с военной выправкой, с очень тонким удлиненным лицом, с прямыми, аккуратно подстриженными, не вьющимися волосами, расчесанными на самый банальный пробор. Ничего в не было пошлого, искусственного, фальшивого. Он был просто, сиял жизнедеятельностью, очень живой и подвижный, но становился несколько экзальтированным, как только дело доходило стихов. Стихи свои и в особенности любимых поэтов он мог читать при любых условиях. Мы очень быстро сошлись, обнаружив во многом сходство взглядов и вкусов.
Вскоре после нашего знакомства Алексей сказал мне:
— Я вас познакомлю с одним замечательным человеком студентом нашего факультета. Это очень талантливый, вполне сложившийся поэт, будущий ученый муж, эрудит, любимый ученик профессора Аничкова, Илья Голенищев-Кутузов. Я ему рассказывал о вас. Он хочет с вами познакомиться, только просит предварительно ознакомиться с вашими стихами, я ему много о них рассказывал, у нас есть кое-какие литературные планы, и мы хотим сразу же к ним приступить.
Меня не столько удивила, сколько смутила эта предварительная просьба, и не потому, что в ней можно было заподозрить некий «жест мэтра», а попросту я очень смущался читать и даже показывать свои стихи. В моем характере гораздо больше иронии к самому себе, сомнения, чем самоуверенности. Однако я отдал свою тощую тетрадь и стал ждать дня «страшного суда». Вскоре протрубили трубы архангелов — в общежитие пришел Илья. Во-первых, он был в приличном, не слишком элегантном, но все же нормальном партикулярном костюме, тогда как мы в те годы донашивали многострадальные френчи, гимнастерки, «толстовки» или бренные останки гардемаринского обмундирования. Нужно сказать, что Илья или Леля, как звали его и вы семье, и мы, находился в несколько «привилегированных» жизненных условиях, чем основная масса беженцев, в том числе и мы с Алексеем. Илья жил в семье. Отец его, Николай Ильич, в молодости был военным, потом ушел из армии, подолгу живал в Германии, а в России занимался нотариальными делами и имел в Симферополе свою нотариальную контору. Николаю Ильичу удалось и в эмиграции продолжать свое нотариальное дело. Человек он был — плотный и грузный — весьма решительного, сурового, а в семье даже грозного характера. Профилем напоминал своего славного предка, фельдмаршала Михаила Илларионовича, каким он изображен на ксилографии Фаворского. Жена же его — мать Ильи — пианистка, консерваторка, учительница музыки, была женщиной тишайшей и очень милой. Она давала уроки музыки и целыми днями бегала по Белграду. У них было двое детей. Старший, Илья, который по окончании, уже в эмиграции, русской гимназии Плетнева, поступил в университет, и младшая — Ирина, она продолжала учиться в каком-то городке старой Сербии в Русском институте «Благородных девиц», вывезенном из России во время крымской эвакуации в 1920 году. Словом, семья Кутузовых жила в эмиграции в относительно благополучных материальных условиях. Илья был одет, сытно накормлен, избавлен от всяких побочных жизненных забот и мог всецело отдаться своим университетским занятиям, что он и делал с похвальным усердием и упорной целеустремленностью.