Здесь будет, кстати сказать, несколько слов и о четвероногом дедушкине любимце Руслане. Эту собаку подарил когда-то Сергею Львовичу Александр Сергеевич, давший псу первоначальную кличку не «Руслан», а «Руслё», в честь, как он выразился, «окаянной памяти» своего тирана, француза-гувернера (см. первую часть этой хроники). Сергей же Львович и Надежда Осиповна, продолжая питать почему-то совершенно непонятную нежность к давно уже исчезнувшему с пушкинского горизонта самодуру, рассудили превратить собаку «Руслё» в одного из героев поэм дяди. Когда Руслан околел от дряхлости и непомерно изобильного корма, Сергей Львович следующим оригинальным письмом сообщил моей матери об этом событии:
«Как изобразить тебе, моя бесценная Ольга, постигшее меня горе? Лишился я друга, и друга такого, какого едва ли найду! Бедный, бедный мой Руслан! Не ходит более по земле, которая, как говорится по-латыни, да будет над ним легка! Да, незаменимый мой Руслан! Хотя и был он лишь безответным четвероногим, но в моих глазах стоял гораздо выше многих и многих двуногих. (Quoi qu’il n’etait rien de plus qu’un quad-rupede, mais a mes yeux il etait bien au dessus de beaucoup de bipedes): мой Руслан не воровал, не разбойничал, не сплетничал, взяток не брал, интриг по службе не устраивал, сплетен и ссор не заводил. Умер от долговременной болезни, а последнее время все спал. Я его похоронил в саду, под большой березой; там пусть лежит себе спокойно. Хочу этому верному другу воздвигнуть мавзолей, но боюсь: сейчас мои бессмысленные мужланы – вот кто настоящие животные – запишут меня в язычники (Tout de suite mes imbeciles de manants – voila les vrais animaux – m’inscriront sur la liste des pai’ens). Чтобы меня утешить, Вениамин Петрович, правда, подарил мне другую собачку, совершенный портрет Руслана: ходит на задних лапах, поноску носит, посягает на целость моих панталон, особенно же носовых платков, но все же не Руслан, тысячу раз не Руслан. С горя сочинил я эпитафию по-французски и по-русски. Вот французская:
Ci-git Rouslan, mou campagnon fdele,
Des vrais amis il fut le vrai modele,
Il m’aima pour moi seul, jamais n’exigea rien,
Passe sans t’etonner: Rouslan n’etait qu’un chien!
(Здесь покоится Руслан, мой верный товарищ,
Он был истинным образцом истинного друга,
Он любил меня ради меня самого,
никогда ничего не требовал.
Прими же это, не удивляясь:
Руслан был всего лишь собакой!)
А вот и русская:
Лежит здесь мой Руслан, мой друг, мой верный пес!
Был честности для всех разительным примером,
Жил только для меня, со смертью же унес
Все чувства добрые: он не был лицемером,
Ни вором, пьяницей, развратным тож гулякой;
И что ж мудреного? был только он собакой!»
Тоска деда по Руслане доходила в самом деле до смешного. Надежда Осиповна жалуется вслед за тем дочери, что Сергей Львович проплакал о смерти Руслана две недели, не стеснялся плакать и при гостях, лишился сна, аппетита. «Так только, Бог меня прости и сохрани вас Он на многая лета, детей оплакивают», – писала бабка.
Привожу последние письма стариков за 1829 год об отсутствующих сыновьях:
«Слава Богу, – сообщает Сергей Львович в начале октября (числа не выставлено), – могу тебе сказать, что оба твои брата здоровы. Хотя до меня дошли сведения и запоздалые, но все же я покойнее. От Леона получил разом два письма.
После взятия Эрзерума Лелька опять был в весьма горячем деле (Lolka s’est trouve de nouveau dans une afaire bien chaude) и, представь себе, когда писал мне первое письмо?! Ни более ни менее, как накануне боя, на барабане, в ту минуту, когда забывать о письмах отнюдь не предосудительно! Зато для нашего успокоения отправил нам второе письмо сейчас же после сражения. Описывает весь ход боя и просит вынуть часть за его бабку Марью Алексеевну; тебе, вероятно, Леон сказывал, что перед определением на службу он видел тень grand’maman[66]. Тень его благословила, а потому и думает, что всякое сражение обходится для него благополучно. Говорит, что был в жестоком огне и потеря в людях очень и очень значительна; разумеется, турки кончили тем, что возложили упование на свои ноги (ils ont fle la venelle).
Похвалить должен и Александра: он также нам пишет; пересылаю его письмо в копии, тоже очень запоздалое. В переписке он и с Плетневым, которому говорит, что очарован путешествием, рассказывая своему другу все прелести лагерного быта. Письмо Сашки Плетнев тоже нам переслал; я хотел присоединить его к тебе, т. е. копию, но не знаю, куда засунул подлинник, который должен возвратить Петру Александровичу. Сашка разъезжал в мусульманском крае на казацкой лошади с нагайкой в руке, а, что еще того лучше, обещается Плетневу и нам очень скоро быть в северной столице. Que la volonte du ciel soit faite!»[67]
Надежда Осиповна, со своей стороны, на том же листе прибавляет:
«Я в восторге от приезда Александра. Порасскажет и обо Льве, а кто знает, не приедут ли вместе? Очень бы, однако, хотела еще раз ему написать. Но куда? «Tat is the question!»[68] Александр, как говорит Прасковья Александровна Осипова, исчезает именно тогда, когда всего меньше ожидаешь. Надеюсь, на этот раз исчез, чтобы с нами соединиться.
Свидание с вами, дорогие мои дети, исцелило бы все наши скорби. Война разлучила нас с твоими братьями, а твоя болезнь – с тобой, мой ангел! Да соединит же нас прочный мир и не менее прочное твое здоровье.
Барон Дельвиг – можешь за меня его обнять – пишет твоему папа, что посетил тебя в Ораниенбауме; собирается в Москву нарочно встретить Леона и Александра; желаю и я туда же вместе с ним отправиться, чем выигралось бы время (cela serait autant de temps de gagne). Надо ловить в нашей гадкой жизни столь редкие, отрадные мгновенья. Прижать к сердцу Сашку и Лельку составляет теперь всю мою мечту. О тебе уже и не говорю: ты мой первенец (tu es ma premiere nee). Боже! как мучительна разлука с вами!»
Впрочем, выраженное Надеждой Осиповной желание встретить сыновей в Москве так и осталось фразой, пущенной ради придачи письму риторического оборота. Из писем, хранящихся у меня, не видно, приехал ли в конце 1829 года Лев Сергеевич. Брат же его Александр Сергеевич прибыл в Петербург в первой половине ноября, не заезжая в Михайловское.
Только незадолго перед возвращением Александра Сергеевича в Петербург, мои родители возвратились из Ораниенбаума в город, на прежнюю квартиру, так как осень 1829 года выдалась теплая и сухая, а свежий воздух оказался для моей матери гораздо полезнее всяких микстур и докторских посещений: головокружения случались реже – это было главное; с их уменьшением появился и сон, укрепивший нервную систему больной. В городе она могла уже посещать своих родителей и знакомых.
Отец был очень ободрен таким ходом исцеления, а потому и мог уже посвящать себя всецело служебной деятельности и литературным занятиям, которые становились для него сущею потребностью. Продолжая службу в бывшей Иностранной коллегии по экспедиции переводов и будучи откомандирован вице-канцлером Нессельроде в учрежденную при Сенате следственную комиссию над поляками, скомпрометированными в 1825 году, отец весьма удачно выполнил возложенное на него поручение, за что и был награжден окладом годового жалованья. Похвальные же отзывы тогдашних повременных изданий, в особенности же отзывы «Северной пчелы» о его прекрасном переводе на русский язык романов Фондер-Фельда (биографический очерк которого он поместил затем в «Литературной газете» барона Дельвига), поощрили его к дальнейшим литературным занятиям.