строятся на признании неизменными качеств вещей. Как не сделать вновь соленой соль, потерявшую силу, так не возвратить величия человеку, уличенному в общераспространенной слабости. Все это, бесспорно, и вот, однако же, если завтра Наполеон вздумает вооружить и послать против казаков всех префектов полиции Франции, я безропотно подчинюсь и пойду в бой с восторженным криком „Да здравствует император!“, счастливый, что промаршировал перед ним за несколько минут до того, как меня, может быть, убьют или, что хуже, покалечат». Здесь префект полиции улыбнулся, почувствовав, что зашел в мыслях слишком далеко. «Нет, конечно, в бой не пойду, а если и пойду, то без восторга». Много позже, когда префект полиции диктовал свои мемуары, он так и не решил для себя вопрос, был ли Наполеон великим человеком — единственным из огромного числа знакомых ему людей, которые носили это звание с гораздо меньшим на то правом. Префект полиции ограничился тем, что привел свое размышление о безропотной готовности пойти по приказу Наполеона воевать с казаками как доказательство того, что в императоре французов все же было нечто такое.
— Нарушение монархами союзных держав всех ранее заключенных со мной договоров заставляет меня действовать решительно, — вновь обрел слух префект полиции. — Я хочу только мира. Я говорил это в Плесвице, Праге [74], я повторяю то же сейчас, здесь. Моей целью всегда был прочный мир в Европе. Но союзные монархи, затягивая переговоры и сговариваясь против меня за моей спиной, каждый раз выбирали войну. Пока я жив, никто и никогда не посмеет говорить с Францией языком победителя! Пусть будет война — они получат то, что хотят!
Глаза Наполеона лихорадочно сверкали; лицо, напротив, все больше бледнело.
— Кампания этого года должна, наконец, принести победу. Франция пожертвовала для этого всем, говорят мне. Я знаю, что для спасения чести родины мои добрые французы готовы пожертвовать еще большим. Мне нужна армия, и большая армия. Страну спасет армия! Это понимает ребенок, но не понимают господа депутаты Законодательного собрания! Они не дают мне солдат! Где сто пятьдесят тысяч конскриптов прошлых призывов, где сто тысяч новобранцев будущего года, о которых здесь говорили? Я не получил их! Вчера я ждал от Законодательного собрания ответа на мой вопрос: где армия, где вооружение для нее? — и слышал только, что Франция разорена, что она обезлюдела. Как мне смеют говорить это! Для такого человека, как я, миллион людей — ничто! — выкрикнул Наполеон, швырнув на паркет шляпу и с силой притопнув по ней ногой.
«О-ля-ля, не слишком ли, даже для него?» — изумился префект полиции, несколько шокированный такой публичной откровенностью. Но быстро пробежав глазами по лицам людей, увидел, что ошибся: последние слова произвели сильнейшее, почти восторженное впечатление. «Похоже, что никто из них не причисляет себя к этому миллиону», — озадаченно подумал он.
То, что префект полиции вместе с другими принял за вырвавшееся восклицание, необдуманную горячность, было одним из тех приступов яростного гнева, которому Наполеон изредка давал себя увлечь. Так это и казалось всем, кто был тому свидетель. Например, Бурьенн, несколько лет бывший его личным секретарем, даже простодушно уверяет в мемуарах, что во время таких приступов гнева Наполеон мог проболтаться о своих тайных замыслах. Такое мнение о поступках Наполеона было внушено людям — и порой неглупым людям, — начинавшим тогда укореняться представлением о нем как о человеке стихии, человеке рока, — представлением, которое он сам сознательно создал и с таким постоянством поддерживал. Какая-то дьявольская стихия действительно всю жизнь клокотала в нем, однако меньше всего на свете Наполеон мог дать увлечь себя чему бы то ни было, а тем более проболтаться в порыве увлечения. Его разум, всегда холодный и господствующий над чувствами, и воля, никогда не знавшая чужих влияний, умело выбирали для него ту страсть, то чувство, обнаружение которых было в данную минуту наиболее выгодно. Таким образом, то, что внешне казалось непроизвольным, коренилось на самом деле во всеобъемлющей рациональности натуры Наполеона.
— Я не потерплю интриг у себя за спиной! Господа депутаты должны вместе с Францией работать для победы, а не писать гнусные пасквили в газетах! — продолжал греметь Наполеон, ударом ноги отпихивая неугодную шляпу.
Разумеется, никто из присутствующих не слышал ни о каких интригах депутатов и не читал гнусных пасквилей в газетах — бдительность полиции и цензуры полностью исключала такую возможность. Тем не менее Наполеон с удовлетворением увидел по лицам людей, что цель достигнута: роспуск Законодательного собрания оправдан и с завтрашнего дня интриг и пасквилей станет еще меньше. Успокоенный, он отступил к камину и провел рукой по вспотевшему лбу, к которому прилипла прядь волос.
— Покидая Париж, я оставляю в нем мою семью — это все, что у меня есть. Находясь с армией за сотни лье от столицы, я должен знать, я хочу быть уверен в том, что парижане позаботятся о ней так, как они заботятся о своих женах и детях. Я хочу, чтобы каждый француз знал и помнил, что король Римский [75] — моя единственная надежда, это будущее Франции! Вы должны мне поклясться — сейчас, здесь — в том, что будете почитать его и повиноваться ему точно так же, как вашему императору. Клянитесь мне в этом!
Едва умолкнул голос Наполеона, как разрозненные поначалу крики: «Да, да, клянемся!» — слились в единодушный рев: «Да здравствует император!» Кричали все — министры, сановники, генералы, депутаты; особый восторг выражали дамы. Крича вместе со всеми, префект полиции с удивлением отметил в себе прилив необыкновенного воодушевления, что несколько встревожило его: «Неужели все-таки великий человек?..» Он почему-то поискал глазами Талейрана: надменный старик с тем же ледяным презрением беззвучно шевелил губами. «Нет-нет, это просто моя чрезмерная впечатлительность…»
Под несмолкающие крики Наполеон направился к дверям. Боль в боку, позабытая во время речи, вновь напомнила о себе. «Ах, как некстати… Именно в такой день, когда нужно выглядеть бодрым. Что-то было еще, какая-то неприятность…» Император наморщил лоб. «Ах да, эта глупая шутка со знаменем. Или не шутка — знак, судьба?»
Наполеон вдруг на миг почувствовал страшную усталость, полную незащищенность перед ударами судьбы и полнейшее безразличие — к Европе, к Франции, к себе… Он вспомнил уже начавшиеся измены генералов, депутатскую оппозицию, вымогательство у него чинов, денег, титулов. «Да, да, это знак… Неужели скоро конец?»
У дверей он обернулся. При виде восторженной толпы неприятное чувство исчезло. С нескрываемым презрением Наполеон оглядел разнаряженных людей. «И никого рядом, никого…»
Он кивнул начальнику штаба:
— Бертье, идем работать.
Потирая больной бок,