и вновь спряталась в норку. Я высунул голову из-под полога, поглядел на легионы оводов и подумал о том, что, если я буду писать когда-нибудь повесть о молодых ученых-мерзлотоведах, мне не следует забывать о маленьких пичужках, которые имеют запас еды по крайней мере на столетие…
Я закончил повествование многоточием, а многоточие — это, говорят, призыв к раздумью. Ничего другого, кроме раздумья, я предложить читателю не могу. Скажу еще, что, вернувшись в Москву, я написал статью, ее напечатали в моей газете, и одна мысль этой статьи была выражена такими словами:
«Не знаю, быть может, в конце концов и родилась бы гениальная диссертация Диарова, способная внести существенный вклад в науку. Может быть, и Игнатьев, оказавшись в институте, довел бы свою тему до конца. Не исключено, наконец, что Рыкчун стал бы прекрасным администратором и хозяйственником, возглавив станцию, а со временем — и Северный институт. Все это, повторяю, могло иметь место. Но можно ли этими целями оправдать предательство и коварство, подсидки и провокации, подлость и жестокость? Можно ли «драму людей» доводить до такого состояния, чтобы она затмевала науку, отодвигала ее на десятый план, на первый выдвигая личные цели? И стоят ли эти цели, какими бы крупными или мелкими они ни были, какими бы важными и значительными ни казались, — стоят ли они того, чтобы ломались человеческие судьбы и изменялась человеческая суть?»
Как видит читатель, публикация носила превентивный характер: я ставил перед собою задачу не столько разрешить конкретный случай, сколько предупредить ему подобные. На судьбе героев статья почти не отразилась. Увы, дело было сделано. Конфликт произошел на Крайнем Севере — далеко от многочисленных инстанций, способных притормозить или ускорить его развитие, он созревал почти без помех, предельно обнажая человеческие характеры и нравы. И когда, созрев, лопнул, одно это уже принесло облегчение его участникам. Я понимал, что каждый из шестерых участников конфликта, уцелев физически, вынес для себя и своего будущего гораздо больше того, что я мог бы ему подсказать или для него добиться.
Вопрос, по крайней мере для меня, стоял шире: может и должен ли современный человек «делать карьеру»? Мастер — стремиться в директорское кресло? Рядовой врач — к профессорскому званию? Выпускники вуза — к докторской диссертации? Младший лейтенант — к жезлу маршала? Да ради бога! — отвечал я своей статьей. Все дело в том, какие методы и способы избирает человек для достижения своих целей, какими руками, чистыми или нечистыми, прокладывает путь. И какую ставит перед собой сверхзадачу: благо себе или пользу обществу?
Уже давно замечено, что между традиционно презрительным отношением общества к понятию «карьерист» и нормальным желанием каждого человека вложить в свой походный ранец «жезл маршала» существует противоречие: этот «жезл» мы всячески приветствуем и пропагандируем, а реальные шаги к нему почему-то всегда осуждаем! Не пора ли нам освежить древнее понятие «карьерист» современными представлениями? Не пора ли изъять карьериста из одного ряда с негодяем, подлецом, предателем? Ведь это не так! Подлец есть подлец по своей сути, и методы подлеца никогда не расходятся с его существом. А здесь негативность заложена только в способе достижения цели, но не в самой цели, — и это очень важно установить, чтобы напрасно не уничижать шагающих вверх по лестнице.
Так написал я в статье, держа перед своими глазами всю «шестерку».
Мэнээсы не позволяли мне забыть себя ни на секунду. Какое-то время мы переписывались, звонили друг другу по телефону, они долго были у меня на виду. Я знал, что Рыкчун опять уехал в поле — уехал один, в лодке, чтобы находиться в постоянном движении, питался тем, что убивал из ружья, и если бы он начал тонуть, то и спасать-то его было некому. Я понимал его состояние. Он был предателем в глазах своих бывших товарищей, знал, что они это знают, и пил чашу до дна. Но дело он не бросил, работал буквально на износ, и, если бы из случившегося он сумел сделать правильные выводы, если бы нашел в себе силы перестроиться, карьера его не остановилась бы, я был в этом уверен, а именно в том, что он вновь выбрался бы в заместители к Игнатьеву.
Диаров оставался на своем месте, хотя в результате конфликта, ставшего широко известным, его репутация дала серьезную течь. Как иному работнику позволяют дотянуть до пенсии, так и ему все же позволили дотянуть до защиты докторской диссертации. Он наезжал иногда на станцию, притихшую и молчаливую, и с гораздо большей осторожностью, чем прежде, собирал «научную дань» с новых мэнээсов.
Выговоры по партийной линии они с Игнатьевым все же схлопотали, за что могли благодарить самого молчаливого человека из тех, кто имел отношение к конфликту: Борю Корнилова. И письмо его в ЦК комсомола как-то сыграло роль, и, главным образом, выступление на бюро райкома партии, чего уже никто не мог ожидать от «великого мима». По всей вероятности, у каждого человека, даже самого сдержанного и осторожного, есть в жизни рубикон, который он либо переходит, и тогда становится другим человеком, обретая новое качество, либо не переходит, навсегда утверждаясь в качестве прежнем.
Игнатьева все же оставили работать на «мерзлотке» начальником. Много месяцев его трепали со всех сторон различные комиссии, но затем круги по воде стали меньше и реже, и наконец волнение улеглось. Но улеглось вокруг Игнатьева, а не внутри него. Он получил возможность передохнуть, оглядеться, сообразить, что к чему, пересмотреть некоторые из своих принципов — вновь возродиться из пепла, как птица феникс.
Но более всех меня волновала судьба Юрия Карпова. За Григо и Гурышева я был спокоен. Марина какое-то время жила в Москве у матери, все еще надеясь, что вернется на станцию. И хотя в уютной московской квартире ей было тепло и не летали над нею полчища комаров, она не находила себе места, раздражалась по каждому поводу, издергалась вконец и даже иногда плакала. Мать по секрету от нее написала Николаю Ильичу Мыло письмо. Она написала, что сердце ее обливается кровью, что ей очень не хочется, чтобы дочь уезжала на Крайний Север, но она вынуждена просить директора института сделать так, чтобы Марина вернулась на станцию.
Вскоре пришел ответ из Областного, написанный в сдержанных и вроде бы искренних тонах, из которого было ясно, что возвращение Марины, по крайней мере в ближайшее время, «для нее самой нежелательно, старые раны начали подживать, не стоит их бередить…».
И Марина Григо, не смирившись внутренне, смирилась внешне. У нее был богатейший выбор,