Через неделю наша труппа разбрелась, и я поступил к другому, первому попавшемуся антрепренеру. Вот что я писал в это время:
«…Я едва могу держать голову над водой; если обстоятельства не изменятся и положение не улучшится, я пойду ко дну; своих денег у меня давно уже нет, а на заработанные жить невозможно. На прошлой неделе мы все страшно горевали. Умер наш премьер, оставив совсем без средств жену и двух детей. Умри в Лондоне какой-нибудь известный актер, получающий в год тысячи три фунтов, театральная пресса подняла бы на ноги всех благотворителей, поместила бы в газетах самые трогательные воззвания и заставила бы все театры дать в пользу его семьи несколько спектаклей с повышенной платой. Но так как наш актер получал ни больше ни меньше, как только два фунта в неделю, то им никто не поинтересовался; жена, чтобы прокормить себя и детей, пошла по домам стирать белье. Но я уверен, что она отказалась бы от помощи, если бы даже ей предложили. Из ложного ли самолюбия или по недальновидности, она заявила, что, если бы умирала с голоду, никогда бы не стала оскорблять память покойного мужа и его благородной деятельности попрошайничеством…
Эта труппа тоже разорилась. Вообще, для театров настали трудные времена. Торговля идет плохо, все жалуются на недостаток в деньгах и потому стараются сохранить свой бюджет и первым делом вычеркивают все издержки на развлечения и увеселения».
Мало-помалу я лишался всех хоть немного ценных вещей и все чаще и чаще посещал ломбарды, особенно перед отъездом в другой город. Я путешествовал по стране подобно разбитому бурей кораблю, выбрасывающему за борт свой груз, чтобы спастись. В одном городе я оставлял часы, в другом цепочку; здесь кольцо, там платье; дорожный чернильный прибор, пенал — все было снесено туда же. Так продолжалось вплоть до мая месяца, когда я написал Джиму следующее, последнее, письмо:
«Дорогой Джим, ура, я оживаю!
Дела начинают понемногу поправляться, да пора, знаешь, а то я было уже пришел в отчаяние и думал, что сценическое искусство должно будет обойтись без меня. Но теперь я спасен; вчера я поступил в новую труппу и страшно доволен. Антрепренер прелестный господин и очень хорошо знает свое дело. Он отлично понимает, что надо делать, чтобы расшевелить и заинтересовать таких безмозглых идиотов, как провинциальная публика, и потому, не жалея денег на издержки, лепит направо и налево самые ужасные афиши и объявления. Он очень веселый человек и, очевидно, интеллигентный, потому что сразу оценил меня. Я не думал просить его принять меня в свою труппу, но он один раз увидал мою игру и предложил перейти к нему. Я играю роли первых любовников и получаю тридцать пять шиллингов в неделю. Он — капитан в отставке и большой джентльмен, потому что никогда не бранится и не ругается; все от него в восторге. Он собирается объехать все северные города Англии, побывать в больших лайкейширских и йоркширских городах, а на весь зимний сезон переехать в Лондон. Мне он предлагает подписать контракт на весь год, причем обещает платить два фунта и пять шиллингов в неделю. Я делаю вид, что колеблюсь. Нельзя сразу соглашаться, я сказал ему, что подумаю, но, конечно, думать не стану и, в конце концов, с радостью подпишу контракт. Прости, что не могу больше писать, сейчас иду к нему обедать. Здесь мы останемся еще три недели, а потом едем в N.; у меня очень удобное помещение, твой…»
Это письмо я писал в пятницу. В субботу же в двенадцать часов дня мы собрались в театр, чтобы получить жалованье.
Капитана не было. Накануне он уехал за город в гости к своему большому приятелю и до сих пор еще не возвращался. Режиссер уверил нас, что он к вечеру вернется и заплатит нам жалованье после спектакля.
После спектакля мы собрались на сцене и ждали антрепренера. Через десять минут в театр прибежал с озабоченным лицом резонер (он бегал пропустить одну-другую рюмочку виски в ресторан, пока его еще не закрыли) и сообщил, что только что встретил кассира со станции железной дороги, который сообщил ему, что «капитан» уехал в Лондон с ранним утренним поездом. Это печальное известие подтвердилось рассказами посыльного мальчика, который видел, как антрепренер поспешно уходил из театра до начала репетиции с черным саквояжем в руках.
Услышав это, я отправился в уборную, сложил в узелок все свои вещи и вышел опять на сцену. Актеры все еще стояли и с грустным видом обсуждали печальное положение дел. Я прошел мимо них, не произнося ни слова, спустился вниз и подошел к двери театрального подъезда. Я широко распахнул ее, придержал ногой и остановился на мгновение на пороге, чтобы вглядеться в ночную темноту. Затем поднял воротник своего пальто и быстро зашагал по мокрой улице по направлению к вокзалу. Дверь скрипнула на ржавых петлях и с шумом захлопнулась за мной для того, чтобы никогда больше для меня не открываться.
Ужасный народ — мои друзья. Они уверяют, что у меня никогда не было артистических способностей. Но кому же это лучше знать, как не мне? — Примеч. автора.
Я не знаю, давал ли когда-нибудь Гораций подобные советы, но говорю так на всякий случай, во избежание возражений. — Примеч. автора.