– Ваша фамилия?
– Туманов, – улыбаюсь я и вижу в ее глазах недоумение. Наверное, в первый раз она
встречает в этом помещении больного с улыбкой на лице. Пристально глядя на меня,
спрашивает, на что жалуюсь. Я отвечаю весело:
– Сердце!
Пусть выгонит, объявит симулянтом, что захочет пусть делает: я прогулялся! И вдруг вижу
или мне кажется, что вижу, как в ее глазах на мгновенье промелькнуло что-то теплое, озорное. Она накинула халат, взяла со стола фонендоскоп. Прослушав и простучав меня пальцами, начальница САНО, стараясь больше не смотреть в мою сторону, молча пишет направление в райбольницу. Это невероятно! Мне хотелось крикнуть, что я пошутил, что на самом деле абсолютно здоров, пусть врачи меня простят, но возможность побездельничать в больнице хотя бы пару дней была такой заманчивой, что я согнал с лица глупую улыбку и принял скорбное выражение.
Врачи, помучив бедного Яшку, ничего не находят. Ему придется возвращаться в камеру. Как Яшка ни шумит, пронять врачей не удается. Ему прописывают какие-то таблетки и передают их надзирателям.
Яшка долго крепился, но, когда мы вернулись в камеру, он дал выход накопившейся в нем злости против поганых врачей, против поганого лагеря, против всей поганой жизни. Он говорил все, что о них думает. Когда спросили меня: «А ты?» – Яшка вдруг вспомнил обо мне, о направлении в больницу и, глядя на мою счастливую физиономию, понес, на чем свет стоит, «проклятую немку», подразумевая Эльзу Кох, и все повторял:
– Это он на ямочку закосил!
Яшка имел в виду ямочки, возникающие на моих щеках, когда я улыбаюсь. В райбольнице меня продержали пару дней и, ничего не обнаружив, конвоировали обратно
в тюрьму.
С Клавдией Иосифовной мы встречались время от времени, но больше я не решался испытывать ее, как мне казалось, расположение ко мне. Тем более, что меня бросали из одного лагеря в другой и в Сусумане я долго не задерживался.
Где-то в 1954 году, когда я уже полтора года отсидел на Широком, меня в числе девяноста шести заключенных снова вывозят на КОЛ П. Среди нас примерно половину составляли воры со всего Союза, остальные были осуждены на длительные сроки, кто за что. У ворот КОЛ Па нас выстроили. В стороне о чем-то шепталась группа офицеров. Я узнал среди них начальника первого отдела полковника Мусатова. Слышу свою фамилию:
– Туманов, выйти из строя!
Не понимая зачем, я сделал пару шагов вперед. Ко мне подошел полковник Мусатов. И
какой-то майор. Позже я узнал, что это был начальник лагеря Шириков. Он окинул взглядом всего меня, от оборванных сапог до куска вафельного полотенца вокруг шеи.
– Я думал, ты метра два ростом… – разочарованно протянул он. Полковник Мусатов
сказал:
– Принимать тебя, шкипер, не хотят!
Вероятно, он спутал штурмана и шкипера. Я молча пожал плечами. Помолчав, он добавил:
– Ну, смотри! Что-нибудь такое, и загоню, где Макар телят не пас! – И вдруг рассмеялся:
– Где ж он их не пас?
Прибывших разделили поровну на две бригады. Во главе одной поставили меня, другой – Гиви Цнориашвили.
На новом, а фактически старом месте всех определили в один барак – он назывался семнадцатым. Обе бригады направлялись на рытье котлована под кирпичный завод. Работа была неинтересной, развлекало разве что наблюдение над тем, как ловко наши бригадники, разговаривая с водителями грузовиков, в которые мы бросали грунт, успевали вычистить их карманы.
Особенно отличался шепелявый вор по кличке Тлюша. Все это он проделывал настолько профессионально, что было невозможно заметить. Если же в карманах у шоферов ничего не было, он недовольно бурчал, отходя в сторону. Когда я спросил однажды Тлюшу, чего это он возмущается, тот ответил: «Ездиют сюда, падлы, тос-сие!» (имея в виду – тощие, то есть пустые). Через много лет я об этом рассказал Высоцкому. При съемках фильма «Место встречи изменить нельзя» Володя предложил артисту Садальскому шепелявить на такой же манер.
Был у нас лагерник по кличке Майор, сидел по 58-й, постоянно бегал, его ловили. Однажды ночью на нашем участке отключили электроэнергию. Работа прекратилась, все механизмы встали. Бригада собралась в «пыжеделке» – это помещение, где из глины готовят пыжи для взрывных работ. Сыро, пахнет глиной. Лежим на полу, занять себя нечем, кто-то предлагает: «Майор, расскажи что-нибудь». Все знали, что Майор врет, но интересно послушать. Майор начинает:
– Пригоняют нас у Хранцию. Дывлюсь, уси хранцузы! Такий малый – уже хранцуз! Я тоди
быв граф, бо у меня была графыня хранцузька. У цей графыни был ще малый графынчик. Я
лежу у по стели, крычу: «Луиза, падла, неси коньяк!»
Кто-то замечает:
– Что ты врешь, Луиза – это немецкое имя. Обозлившись, Майор на это отвечает:
– Ну не веришь, пошел на хрен, не буду рассказывать! Все моментально набрасываются на того, кто прервал рассказ. У Майора все американское было прекрасным. У нас – все плохое. Не знаю, бывал ли он в
Америке, но служил у Власова, точно. Как-то копаем траншею. Глина тяжелая, вязкая. Даже штыковую лопату вытащить очень трудно. Вдруг слышим голос: «Майор!…» Все остановились, слушают. «Майор, вот у американцев глина так глина…» Бригада взрывается хохотом. И эти слова на долгое время становятся лагерной присказкой.
Можно представить, какая это была бригада и что за люди. Мне совсем не хотелось бригадирствовать, я ломал голову, что делать, и вспомнил про Клавдию Иосифовну. Она по-прежнему была начальницей САНО и единственным человеком – я был уверен, – который мог меня понять и помочь. Она встретила меня обрадованно, не давая, однако, повода понять ее внимание иначе, как интерес к заключенному, о котором наслышана. Согласие говорить со мной наедине было, с ее стороны, делом рискованным. Репутация 17-го барака почти исключала надежды на безопасное общение, но ее это не остановило. Я откровенно рассказал о происшедшем и попросил совета, как избавиться от назначения. Надо было очень доверять капитану медицинской службы, чтобы откровенничать с нею, и она, я видел, оценила это. Клавдия Иосифовна предложила лечь на время в больницу. А там, глядишь, у лагерной администрации появится другая кандидатура на бригадирство.
Я провалялся в больнице несколько дней, но лагерное начальство упиралось, и меня оставили бригадиром.
В это время мы очень сблизились с Ваней Калининым, московским гитаристом, входившим, говорят, в пятерку лучших гитаристов Советского Союза. Когда-то вместе шли в Магадан на «Феликсе Дзержинском», часто оказывались в одних этапах, но близко сошлись, встретившись в КОЛПе. Ваня был в составе агитбригады, разъезжавшей по лагерям, жил на территории КОЛПа, но не в нашем бараке, а в отведенном специально для лагерных «артистов», которые считались элитой и пользовались покровительством сусу-манских властей. Мы многое знали друг о друге. Он подтрунивал над очевидной симпатией ко мне Эльзы Кох, удивлялся тому, как неосторожно она себя со мной ведет, и когда капитан медицинской службы однажды сделала мне царский подарок, Ваня был в числе нескольких человек, с кем я мог его разделить.