Гуаймас был невероятно непривлекательным городом, а в сравнении с местным отелем гостиница в Тракки казалась роскошной. Было взято напрокат рыболовное судно, и Чарли велел технической команде плавать на нем весь день, чтобы создать впечатление съемок морских сцен. Эта изощренная бессмыслица поддерживалась до тех пор, пока репортеры, следовавшие за нами, — и несколько других подозрительных типов — не отказались от своих кровожадных планов в ближайшем баре, ставшем для них своего рода вторым домом, и постепенно не пришли к тому, что их приезд в Гуаймас оказался бессмысленной затеей.
Именно этого и ждал Чарли. В тот момент, когда их бдительность ослабела, он закинул меня, маму и Чака Рейснера в подготовленную заранее машину, и мы, в сумерках, сломя голову, помчались в Эмпальме, штат Сонора, где нас уже дожидались Дворец правосудия и переводчик. Коно оставили на случай, если газетчики поймут, что мы от них улизнули.
Все развивалось с такой бешеной скоростью, что я не успела заметить, как очутилась перед пузатым судьей в тесной и унылой жилой комнате. По бокам стояли мама и Чарли, а рядом с Чарли стоял с угрюмым видом Чак Рейснер. По бокам судьи находились такая же пузатая жена и исполнявший роль переводчика старый мексиканец, похожий на Стэна Лорела. И Чарли, и я ужасно нервничали, но он особенно. Он никогда не был злостным курильщиком, а уж тем более не курил на официальных мероприятиях, тут же во время церемонии он держал между пальцев зажженную сигарету и даже нервно попыхивал ею.
Судья, тяжело дыша, бормотал что-то по-испански. Я отвечала, после того, как меня толкали локтем в бок. Так все свершилось. Чарли поморгал, откашлялся, нервно осмотрелся и поспешно чмокнул меня в щеку. Жена судьи захлюпала носом, обняла меня и защебетала нечто, означающее по-видимому поздравления и лучшие пожелания. Она попыталась обнять и Чарли, но тот отстранился. Не оглядываясь по сторонам, он вышел из комнаты через боковую дверь, как актер, который хорошо знает сцену и тщательно отрепетировал уход.
Мама поцеловала меня, то же самое сделал Чак. В его глазах стояли слезы.
Один номер в отеле был заказан для меня и Чарли, а другой, в конце коридора, для мамы. Когда управляющий показал нам наши комнаты и удалился, Чарли минимальным количеством слов дал нам понять, что займет мамину комнату, а она может разделить со мной брачное ложе. Он оставил нас и зашагал в конец коридора, с шумом захлопнув за собой дверь.
— Кажется, дела пошли на лад, теперь все будет хорошо, — безмятежно лопотала мама, еще больше напоминая Поллианну, чем бабушка.
Я была слишком опустошена и обессилена, чтобы начать плакать снова. Комната в отеле не способствовала улучшению моего настроения. Убогая обстановка состояла из кривобокой старомодной железной кровати, раковины, потрескавшейся фарфоровой ночной вазы, нескольких изношенных донельзя одеял и пары комковатых подушек, покрытых застиранными белыми накидками.
А когда вернулась тошнота, я окончательно почувствовала себя несчастной. Мама обняла меня и стала напевать, совсем, как когда я была маленькой.
Я никак не могла понять, что заставило Чарли преодолеть все эти непомерные расстояния от момента, когда мы поехали в Мексику, до времени, когда мы вернулись. Путешествие в эти богом забытые места с технической группой, чтобы одурачить прессу, дикая автомобильная гонка окольными путями на эту мрачную свадебную церемонию, которую можно было провести с той же секретностью во множестве куда менее унылых мест, — все это выглядело, как изощренная провокация. Его доводы состояли в том, что он хотел избежать прессы, но в действительности это не объясняло ровным счетом ничего. Он прекрасно знал, хотел он того или нет, что в тот ноябрь 1924 года он был человеком, о котором писали больше, чем о ком-либо во всем мире, и каждый его шаг вызывал неизбывное любопытство, особенно у прессы. К тому времени, когда мы вернулись в Лос-Анджелес, как он и ожидал, каждый американец знал, что он вторично женился.
На обратном пути в Калифорнию он передал через Коно — который и на этот раз охранял меня от посторонних, — что моя мама должна перебраться в его апартаменты. Он собирался провести ночь в купе салон-вагона со мной. Я была смущена, но мама была счастлива: «Он смягчился, дорогая, разве ты не видишь? Я же говорила, что все уладится. Теперь у тебя есть муж».
Когда Чарли наконец пожаловал в купе, через полчаса после того, как мама покинула его, выяснилось, как далека она от истины.
— Рейснер говорит, что один из этих репортеров следил за нами по дороге в Эмпальме и телеграфировал своей газете. Поэтому для приличия жених останется со своей невестой, — сказал он, запирая за собой дверь.
— Пожалуйста, давай поговорим, — взмолилась я.
Он снял пиджак и мятую рубашку, не глядя на меня.
— Я не разговариваю, я маленький человек, а маленький человек никогда не говорит с тем, кого он не уважает, кто ниже его. Этого ты никогда не понимала в маленьком человеке, так ведь? Все образованные и необразованные люди всего мира понимают это, но ты — нет. Все дело в том, что как бы низко ни падал маленький человек, как бы его ни пытались унизить подлые люди, он всегда остается на высоте. Он презирает жадных до денег мерзавцев.
Он говорил тоном, с каким вполне мог заказывать ужин в элегантном ресторане.
— Не надо… — попросила я.
— Не надо что? Прикасаться к тебе? Не беспокойся, я не собираюсь. У меня не больше желания трогать тебя, чем заниматься любовью с вождем гуннов Аттилой — о котором, я уверен, ты никогда даже не слышала. Ты слышала о Валентино, и, конечно, знакома с популярными песенками, возможно, даже знаешь, как написать собственное имя и сколько будет дважды два. Или я неправ?
Я закрыла глаза.
— Хорошо. Я ужасна. Только почему раньше я не была так ужасна?
— Ты всегда была ужасной, с того самого момента, как забеременела, — сказал он, зайдя в ванную комнату и оставив дверь открытой.
Теперь его голос звучал монотонно, словно он читал лекцию.
— У тебя есть только одна вещь, которая не была ужасной, эта вещь у тебя между ног Тебе не потребовалось много времени, чтобы извлечь максимум из твоего единственного таланта, так ведь?
Я могла бы вынести, если бы он кричал на меня, или ударил, или даже выгнал. Но я не могла выносить этот мягкий голос, изливающий на меня весь этот сарказм, этот нежный до приторности голос. Я велела ему прекратить, и он подчинился.
После этого наступила тишина, если не считать звука колес и струи воды в металлической раковине. Страшная тишина.
Потом я попросила воды, а он поинтересовался, не боюсь ли я, что он отравит ее. А потом он небрежно помог мне надеть пальто и повел подышать воздухом на экскурсионную платформу, и как раз там, стоя позади меня, он спросил, почему бы мне не прыгнуть с нее, — все тем же приторным голосом. А когда я обернулась, стараясь разглядеть в темноте его лицо, то получила не больше ответов, чем давал его голос. Поезд дернулся несколько раз подряд, и стыки внизу металлической платформы, на которой мы стояли, с грохотом сталкивались с основанием вагона.