Уверен, такое же было и с другими писателями. Писателя воспринимают лишь как парня, который кладет слова на бумагу. Он легкая добыча. Он думает лишь о следующей строке и не хочет, чтоб его беспокоили внешние обстоятельства, которые не совпадают с его состояньицем настроения. Что правда, но ему так же не нравится, когда его насилуют.
Сволочи уже знают, сколько стоит судебное разбирательство и что они могут сбежать и спрятаться в какой-нибудь итальянской деревушке, а нам показать большую дулю.
Ах ладно, Джон, прилагаю пару стишков.
[Джону Мартину]3 января 1982 г.
Ну вот, вся эта липовая срань их уже снова позади, и, пока они предаются своей скучной нормальности, можно приступать.
Писать никогда не было для меня работой, и, даже когда все выходит плохо, мне нравится действие, звук печатки, путь впереди. И даже когда я пишу плохо и оно ко мне возвращается, я на него смотрю и не сильно-то против: у меня есть возможность все улучшить. Дело там в том, чтобы не бросать, стучать себе дальше, а оно, кажется, само залатывается; ошибки и удача, пока не зазвучит, не станет читаться и чувствоваться лучше. Не то чтоб это было важно или не важно. Просто тюк тюк тюк. Конечно, при печатании хорошо, если по ходу получается такое, что интересно сказать, а такие вещи не всякий день являются. Иногда приходится ждать пару дней. И нужно знать, что большие пацаны, кто занимался этим столетьями, на самом деле занимались этим не очень хорошо, хоть ты у них и списывал, не смог бы ни в каком начале без них ничего начать, обязанным там им быть не в чем. Поэтому – тюк тюк тюк…
Ну, я надеюсь, что мы с тобой еще немного продержимся. Это было волшебное путешествие, и ты занимался своим делом, а я своим, и хлопот между нами было очень немного. Думаю, мы оба с тобой из старой школы, где все делается неким определенным образом, и мы так это и делаем; что означает – мы смешиваем лучшее из современности с лучшим из прошлого, 30-х и 40-х, ну и, может, даже пика 20-х. Думаю, новым не хватает главного – величественного вечного стиля, метода подхода, метода сражаться с болью и успехом. У нас все довольно неплохо, Джон. Давай так и оставим. Близится одиннадцатый круг, и мне кажется, ебила на другом табурете уже утомился.
Рецензия Питера Шелдала на книгу «Болтаясь на турнефортии» появилась в «Книжном обозрении Нью-Йорк Таймс» в январе 1982 года.
[Карлу Вайсснеру]13 февраля 1982 г.
[…] Мой критик из «Н.-Й. Таймс», вероятно, – достаточно приятный малый, умеет с языком, хорошо начитан, тому подобное. Хотя не думаю, что он когда-нибудь пропускал трапезу, или ломал ногу, или на него шлюха ссала, или он когда-либо ночевал на скамейке в парке, и так далее. Не то чтоб такое было обязательно, оно просто бывает, но когда бывает, склонен мыслить несколько иначе. Мне самому «Болтаясь» нравится. Думаю, ощущенье СЛОВА у меня все лучше и лучше после стольких лет, за которые удалось не слишком растерять безумие. «Хлеб с ветчиной» мне нравится больше всего. Мартин утверждает, что лучше я ничего не написал. «В ней все кишки и грубый помол русских мастеров XIX века». Ну, это было б мило. Мне те ребятки нравились по-настоящему. Они могли брести сквозь гнетущие мученья, как бы посмеиваясь уголками ртов.
[Джеку Стивенсону]Март 1982 г.
[…] Большинство начинает одинаково. Поэты в смысле. Ничего так они начинают. Они в одиночестве и набрасываются на слова потому, что более или менее перепуганы до потери рассудка, они, видишь ли, невинны. В начале от них хоть какое-то дуновение. У них начинает получаться. Дают все больше и больше читок, встречаются с другими соплеменниками. Друг с другом разговаривают. Им начинает казаться, что у них есть мозги. Произносят заявления о правительстве, душе, гомосексуальности, органическом огородничестве… тому подобное… Они знают про все, кроме сантехники, а надо бы, потому что они ее загружают говном. Очень обескураживает, на самом деле, видеть, как они развиваются. Поездки в Индию, дыхательные упражнения – они улучшают себе легкие, чтоб можно было больше трепаться. Вскоре они уже учителя, стоят перед другими людьми и рассказывают им, как надо делать. Не просто как писать, а как делать всё. Их засасывает в любую подвернувшуюся ловушку. Эти некогда сравнительно оригинальные души чаще всего становятся той же штукой или штуками, против которых они сражались с самого начала. И видел бы ты, как они читают: они это дело ОБОЖАЮТ, публику, студенточек, мальчонок, все это сборище идиотов, что посещает поэтические читки, – мороженые сопли людей с желейными жопками и китайской лапшой вместо мозгов (мягкой). Как же они любят читать, эти поэты. Как любят, когда голоса их паря́т. «Итак, – говорят они, – сейчас я прочту лишь еще 3 стихотворения!» Типа, в смысле, какого черта, кого это интересует? И, конечно, эти 3 стишка – длинные. Я не обобщаю: один в этом смысле тут совершенно похож на другого. Есть мелкие различия: кто-то черный, кто-то гомик. Некоторые черные и гомики. Но все они скучны. А я нацист. Еще бы. Отзовите меня.
В моем представлении писатель – тот, кто пишет. Кто сидит за пишущей машинкой и укладывает слова. Это, похоже, и будет самая суть. Не учить других, как, не сидеть на семинарах, не читать беснующейся толпе. Почему эти вот такие экстраверты? Хотел бы я стать актером – попробовался бы перед камерами Голливуда. Из полусотни писателей, которых я так или иначе встречал, лишь двое мне показались хоть в малейшей степени людьми. С одним я встречался 3 или 4 раза – он слепой, обе ноги ампутированы, 72 года, он продолжает писать и, ну, диктовать своей чудесной жене, пока лежит на смертном одре. Второй – чокнутый и естественный, печатает свою писанину в Маннхайме, Германия.
А иначе писатель – последний, с кем мне захочется выпивать или кого слушать. Я больше крепкой жизни видал в старых газетчиках, в уборщиках, в том пацане, что обслуживает окошко в круглосуточном ларьке с тако. Мне кажется, что письмо притягивает худшее, не лучшее, мне кажется, что печатные прессы всего мира лишь бесконечно прессуют пульпу недостаточных душ, которую недостаточные критики именуют литературой, поэзией, прозой. Это бесполезно, если не считать, может, той единственной яркой искры, что удерживается редко, умеет это.
Почав 2-ю бутылку вина и оглядываясь на это письмо, я отмечу, что, если вообще это когда-нибудь увидят, сошлются на то, что Буковски помянул Черных и Гомосексуалистов, будто у него к ним отвращение. Следовательно, давай упомяну: женщины, мексиканцы, лесбиянки, евреи.
Давай заявлю: отвращение у меня к Человечеству, а особенно – к творческому писателю. Дело не только в эпохе Водородного страшного суда, это еще и эпоха Страха, Невообразимого Страха.