В одном из пассажей второй книги можно усмотреть намек на современное положение в царской семье. Описывая Вифлеем, Распутин отметил: «Где родился Христос – поклонились, и где положили Его, то место тоже облобызали странники и паломники и у всех радость в лице! Тут же Ирод избил младенцев. Какое зло и зависть повлияли на него, что он решился в своем народе убить младенцев и не постыдился насмешек своих близких и не сжалился над детьми. Сколь коварна зависть. Тут и пещера всех избитых младенцев, много тысяч числа их. Русские паломники с ужасом посмотрели на Иродово зло и на его коварную зависть, а о младенцах невинных, чьи косточки лежат здесь – поплакали! Каково было матерям с ними расставаться! Зло и зависть до сих пор в нас, между большим и более великим и интрига царствует в короне, а правда как былинка в осеннюю ночь ожидает восхода солнца, как солнце взойдет, так правду найдут».
Еще Григорий Ефимович утверждал: «Всякий в своем уголке имеет духовную силу, расскажут юношам про Иерусалим, в этих юношах явится страх и полюбят Родину и Царя».
Любопытно и сделанное Распутиным сравнение Пасхи православных и католиков, в связи с чем он поминает добрым словом Иоанна Кронштадтского: «Вот еще большое событие – Пасха католиков в Иерусалиме. Я был очевидцем и сравнивал их Пасху с нашей – у них неделей раньше она была. Что же сказать про их Пасху? У нас все, даже неправославные, радуются, в лицах играет свет, и видно, что все твари веселятся, а у них в основном самом храме никакой отрады нет, точно кто умер и нет оживления: выходят, а видно, что нет у них в душе Пасхи, как у избранников, а будни. Какое же может быть сравнение с Пасхой Православия. Совсем это другое. Ой, мы счастливые православные! Никакую веру нельзя сравнить с православной. У других есть ловкость – даже торгуют святыней, а видно, что у них нет ни в чем отрады, вот обман, когда даже в Пасху служат и то лица мрачные, поэтому и доказывать можно смело, что если душа не рада, то и лицо не светло – вообще мрак, – а у православных, когда зазвонят и идешь в храм, то и ногами Пасху хвалишь, даже вещи, и те в очах светлеют. Я не берусь судить, а только рассуждаю и сравниваю католическую Пасху с нашей, как я видел во Святом Граде служили Пасху у греков, а премудрости глубину не берусь судить!
Я чувствовал, как у нас ликуют православные, какая у нас величина счастия, и хотелось бы, чтобы нашу веру не унижали, а она без весны цветет над праведниками, для примера указать можно на о. Иоанна Кронштадтского и сколько у нас светил – тысяча мужей Божиих».
Жуковская вновь встретилась с Распутиным 14 февраля 1915 года. Это была первая встреча после начала мировой войны и ранения «старца» в результате покушения Хионии Гусевой. Он теперь жил на Гороховой, 64, а телефон у него по-прежнему был 646 46. Несмотря на тяготы военного времени, никаких перемен в образе жизни Распутина не произошло. Вера Александровна вспоминала: «Я еще не успела раздеться, как из столовой – дверь направо из передней – выскочил Р. и, радостно воскликнув – «Дусенька, а ведь это ты!» – крепко обнял. «Вот рад-то я тебе! – твердил он, целуя. – Ну дай на себя взглянуть – идем, идем! пускай ждут!» – продолжал он, подталкивая меня к маленькой двери рядом с приемной. Здесь стояла та же красная мебель, как в той комнате, где мы были с ним в последний раз на Английском, только кожа на диване вся истерлась, а спинка отломана и приставлена. «Ну садись, садись, – нудил Р., обнимая, подпихивая и напирая сзади. – Хушь разочек бы дала», – он налег на спинку дивана, и она наискось отвалилась. Вырвавшись от него, я сказала, глядя на сломанный диван: «Нехорошо, Гр. Еф., хоть бы столяра, что ли, позвали». Он всполошился: «Слышь, дусенька, ты думашь, что… я дивану эту? Да она от этого самого и развалилась? – забормотал он, поднимая одной рукой тяжелую спинку и ставя ее на место. – Это все Акулина, дуй ее горой, сестрица сибирска, как только здесь ночует, так обязательно развалит – чистый леший. Грузнет в диване этой самой, привыкла на соломе спать – все она, я те говорю. Ну потолкуем, пчелка, как живешь?» Я села на кончик письменного стола, он весь был завален телеграммами, записками и чистыми четвертушками почтовой бумаги, на каких Р. пишет свои «пратеци».
«Григ. Еф., – сказала я. – Как же это война-то, долго ли еще она продолжится?» Р. тяжело вздохнул: «Што делать, дусенька, враги ищут, такое уж дело стряхнулось, теперь ничего не поделашь, кончать надо». – «Не надо было начинать», – вырвалось у меня. Р. сокрушенно покачал головой: «Все они тута без меня настряпали тако дело тута подошло врагам на руку. Не было бы ничего, пчелка, кабы я к тому случаю здесь был, а ведь тогды какой грех стряхнулся, когды меня та безноса-то пырнула ножом? Небось помнишь? Подлюка та эта Гусева, штоб ей издохнуть – все от нее и пошло. Помнишь, раз было тоже начиналась хмара из-за болгарушек, наш-то хотел их защитить, а я ему тогда и сказал, царю-то: «Ни, ни, не моги, в кашу не ввязывайся, на черта тебе эти болгарушки?» Он послушался, а посля-то как рад был, и теперь с немцами то же было бы, кабы не эта безноса сука! Уж я молил, молил бога: Господи, не дай погибнуть от безносой: от красивой да складной и смерть принять хорошо, а от безносой стервы – тьфу (он плюнул). Телеграмтов я им сюда, царям-то, пока больной лежал, много давал, да што бумага – подтирушка, слово живо – только одно и есть. Да еще вот ежели так!» – заключил он, обхватывая меня. Я посторонилась: «Ну а что же долго ли еще воевать?» Р. покачал головой: «А Богу весть, пчелка, крепко держатся колбасники. Да, делов много эта война настряпала и, пожалуй, еще боле настряпат. Одно хорошо, винополку мы эту уничтожили. Уж я просил, просил царя – все не хотел, наконец сдался, оттого и Коковцев тогда полетел: нешто мыслимо слезой народной казну наливать? Русскому человеку пить не надо – он слезу свою пьет» (очень скоро своим дебошем в «Яре» Григорий Ефимович наглядно доказал, что на себя самого распространять «сухой закон» он не собирается. – А.В.). – «Сколько народу погибло и еще погибнет на войне!» – сказала я. Р. разгорячился: «Вот то-то и оно, пчелка, не замолимый грех война эта, понимашь? все делать можно, а убивать нельзя!» – «Так надо поскорей ее кончать!» – воскликнула я. Р. сощурился: «Молчи, знай, горло нам с тобою за слова такие перервут, понимашь?» И, притягивая меня к себе на колени, он, внезапно меняя разговор, шепнул сладострастно: «Когда же ко мне ночевать, все, што хоть, тебе за это сделаю!» – «Помните, как вы мне обещали показать ад?» Он наклонился совсем низко: «И покажу, и покажу, спроси у франтихи (Елена Францевна Джанумова, московская поклонница Распутина. – А.В.), хошь? Вот я ей ад-то казал». – «А какой же это ад вы показываете?» – спросила я, дразня. «Да ты што, не веришь, што ли? – закричал он, приходя в какую-то бешеную похотливую ярость. – Вот постой, доберусь я до тебя, такой ад увидишь, што на ногах не устоишь!» Его глаза, налитые кровью, сощуренные, жуткие, теряли всякое сходство с человеческими, а зубы хрустели уже совсем по-звериному. С трудом освободившись из-под его рук, я быстро отступила к двери и крикнула ему: «А что же дух?!» Р. внезапно весело захохотал: «И хитрая же ты, змеюка, пчелка! – сказал он, отдуваясь. – Ну што с тобой делать, идем чай пить!» Едва мы вошли в столовую, как зазвонил телефон, и Р. поспешил туда; вглянувшись, я увидала несколько знакомых лиц около чайного стола и между ними Люб. Вал. и Муню. Они ласково кивали мне, подзывая к себе. Я села на свободный стул рядом с Люб. Вал., около меня очутилась с другой стороны тоже старая посетительница Р. Шаповальникова, владелица одной из петербургских гимназий.