Белые старатели, заполнившие лагеря у подножия Сьерры-Невады, представляли собой смесь всех профессий, национальностей и уровней образования. Пожалуй, друг с другом они соглашались только в одном: что конокрады, то есть индейцы, не заслуживают жалости. Лишь немногим добровольная каторжная работа принесла достаточно самородков или золотого песка, чтобы разбогатеть, но и они спускали деньги на алкоголь, карты и женщин. Благоразумно поступали предприимчивые владельцы баров и торговцы, обеспечивавшие лагеря пищей и снаряжением, а также женщины, торговавшие своими прелестями, которые пользовались спросом у мужского населения. Некоторые из них сколотили в Сан-Франциско состояния. Преуспевали и врачи, особенно те, кто занимался лечением венерических болезней. В частности, врачом был живший в Сан-Франциско поляк Феликс Вежбицкий (1815–1860), эмигрировавший в Америку еще в 1834 году. Он стал автором первой изданной в Калифорнии книги, озаглавленной «California As It Is, and As It May Be», то есть «Калифорния как она есть и какой может быть».
Дикий Запад, почти кинофольклор. Вроде бы все это было так давно, но именно там, на Диком Западе, прошла значительная часть моей жизни, и мне трудно не думать о людях, которые когда-то ходили по этой земле. О трагической истории Иоганна Августа Зуттера, о тех, кто отправился на другой конец континента, чтобы погибнуть от ножа, пули или болезни и упокоиться на одном из многочисленных кладбищ возле бывших золотых приисков. Об индейцах, у которых отобрали их охотничьи территории и которых потом начали убивать за то, что они обеспечивали себя мясом, занимаясь кражей лошадей и мулов.
Из всех приобретенных и потерянных богатств, из мгновений торжества и трагедий самой долговечной оказалась песня.
Эту песенку о золотоискателе 1849 года и его дочери Клементине по-прежнему поют и используют в фильмах. Чтобы не утруждать читателя поисками текста, привожу первый куплет и припев — в оригинале:
In a cavern, in a canyon,
Excavating for a mine
Lived a miner, forty-niner,
And his daughter Clementine.
Припев:
Oh my darlin’, oh my darlin’,
Oh my darlin’ Clementine,
you are lost and gone forever
Dreadful sorry, Clementine.
Эту песню нельзя назвать сентиментальной — скорее уж юмористической. Ведь когда героиня погибает, свалившись в бурную реку, разве можно всерьез сказать: мне очень жаль, Клементина? Описание ее красоты тоже не слишком возвышенно: она, хоть и была подобна фее, носила ботинки девятого размера, то есть была великаншей. А когда она тонет и ее розовые губки пускают пузыри (bubbles soft and fine), вспоминающий ее мужчина признается:
Но я плавать не умею,
Клементину я не спас.
Дорогая, дорогая,
Дорогая Клементина.
Имброды[246]
Я дергаю за эту нить памяти, но вытянуть удается немногое — лишь то, что осталось от рассказов бабушки Милошовой. Имброды были любимым местом ее детства — а стало быть, имение Молей, точнее, фон Молей. В Инфлянтах были семьи, происходившие от меченосцев и полонизированные, — как Моли, Плятеры, Вейсенгофы, которые, подобно Рёмерам и Путткамерам, переезжали оттуда на юг, в Литву, — или русифицированные, как Будберги и многие другие, отправлявшиеся делать карьеру в царской администрации. Некоторых я затрудняюсь отнести к какой-либо категории — например, Тотлебенов.
Имброды — это в сторону Динабурга[247], по-нынешнему Латвия. Не слишком далеко оттуда находится Лукомль[248] с могилами друйских Милошей, но это уже в Белоруссии. Обрывки каких-то смутных рассказов о суеверной горничной, которую разыгрывала молодежь, о ботике на озере (кто теперь называет так парусную лодку?), о путешествиях в карете по бескрайним лесам, полным разбойников, но и о вечерах, где читали стихи и ставили живые картины. Патриотизм, почитание Эмилии Плятер[249] — героини, а вдобавок родственницы. И анекдоты, долго ходившие в обществе, — например, о даме, которая была настолько близорукой, что приняла свое жабо за гриб в супе:
И думая, что это гриб сушеный,
Швырнула его в суп рукой холеной.
Эта дама трогает меня уже одним фактом своего существования, от которого осталось лишь двустишие.
Ах да, когда-то давно я рассматривал альбом моей бабки времен ее молодости. Она рисовала цветы и фрукты, записывала стихи — уж не знаю, чужие или свои собственные. В ее рассказах появлялись и вечера в городе, то есть в Риге, — ведь жила она там, а в Имброды ездила только на каникулы. Оперные спектакли, лебедь, плывущий по сцене словно живой, выступления знаменитой певицы Аделины Патти[250], польский театр со сценической адаптацией «Детей капитана Гранта» Жюля Верна. И Майоренгоф[251], поселок под Ригой, куда они ездили купаться в море.
Ганзейская Рига богатого немецкого купечества, город каменной готики, привлекавший своим статусом местной столицы. Мою прабабку фон Моль выдали замуж за жившего там врача Лопацинского. Кажется, доктор Лопацинский учился в Дерпте — старейшем университете в тех краях, кроме виленского, закрытого после ноябрьского восстания[252]. А мой отец вроде бы родился в Риге, а потом вместо Дерпта выбрал Рижский политехникум.
Было ли у моего прадеда Лопацинского какое-нибудь состояние или только профессия врача — не знаю. По рассказам бабки я помню, что он был человеком добрым, даром лечил бедных и выкидывал разные штучки, то есть был шутником. Меня угнетает темнота, окружающая жизни, которые невозможно себе представить, — этот врач, его жена, то есть моя прабабка, — и я вижу только бабку, не дальше. В темноту погрузились и все Инфлянты, и имение Имброды. Я ловлю себя на вопросе, на каком языке говорили тамошние крестьяне. Наверное, на латышском.
Инвернесс
Для меня это одно из тех мест, куда попадаешь случайно и как бы нехотя, но постепенно они оседают в тебе и потом что-то значат. Я был там бессчетное число раз в компании более или менее близких мне людей, и теперь, приезжая туда, должен думать о них. Инвернесс с самого начала был для меня трудным местом из-за залива Томалес, вдоль которого идет единственная прямая улица городка — по другую ее сторону почти вертикально высится склон с зелеными зарослями. Залив мелкий — может, это иллюзия, но он кажется слишком мелким, чтобы в нем плавать. Во всяком случае, при ветре на нем появляется только рябь. Несколько катеров стоят у мола словно вопреки естеству, хотя, в принципе, они могут выходить в Тихий океан. Быть может, мои ощущения досады и неудобства как-то связаны с другим берегом, совершенно голым — ни полей, ни деревьев, ничего. Настоящий Инвернесс расположен не на берегу залива, а как раз на крутом склоне, в зарослях лиственных деревьев, лавров и madrone[253]. По этим зарослям трудно догадаться, что в них спрятаны извилистые улочки и деревянные дома (в основном летние), настолько плотно окруженные буйной растительностью, что чувствуешь себя почти как в раю. Жить в одном из них, как я узнал по собственному опыту, — значит ежедневно общаться с птицами и зверями. Так что окрестности Инвернесс могут привлечь даже бывшего орнитолога вроде меня. В Олеме начинается дорога длиной несколько километров через секвойный лес, по которой мы не раз ходили всей семьей и с друзьями к морю, но тогда в начале этой дороги были только луга, дубы и пасущиеся лошади. Теперь там огромная стоянка и центр информации для любителей природы. Как-то этот Инвернесс (и Олема) запал мне в душу, хотя главным образом благодаря людям, с которыми я там бывал. А сам по себе этот город по-прежнему вызывает во мне какое-то непонятное сопротивление.