На основании этого письма Блох был арестован и увезен из Петербурга. Он был обвинен в соучастии в шпионаже в пользу Польши и несмотря на неоднократные ходатайства друзей расстрелян осенью 1920-го года.
По истечении многих месяцев появилась о смерти Блоха краткая заметка в одной русской газете, выходящей в Берлине, но что-нибудь определенное узнать было нельзя. Его жена, которая тоже узнала только много месяцев спустя о смерти мужа, напрасно старалась получить подтверждение этого факта в советском посольстве в Берлине. Ей было сказано, что в посольстве об этом сведений не имеется и что справки о смерти Блоха будут наведены в Москве. Несмотря на все старания, вдова Михаила Блоха до сих пор не получила от советских учреждений свидетельства о смерти мужа.
Благодаря совершенно необычному случаю мне удалось получить более точные сведения о его смерти. Летом 1923 г., когда я в сопровождении коммуниста Дубровицкого находился в Голландии, мне удалось осторожно завести разговор о деле Блоха. Мне казалось вероятным, что Дубровицкий в качестве тайного агента Г.П.У., пожалуй, знаком с этим делом. Случаю угодно было, что предположение мое сбылось.
Дубровицкий родился в Смоленске и совсем молодым человеком, немедленно после переворота, вступил в коммунистическую партию. Он спросил меня, не был ли я близким другом Блоха и не интересуюсь ли я поэтому этим случаем. Я ответил отрицательно и сказал ему только, что я очень близко соприкасался с художественной жизнью Петербурга и что я знавал Блоха лично, как и многих других русских художников. Дубровицкий сперва молчал. Это было поздно вечером, на взморье в Зандфурте, небо темнело над нашими головами, море шумело, Москва была далеко. Может быть, вечернее настроение развязало ему язык, но он заговорил:
«Да, это дело мне знакомо. Блох был перевезен осенью 1920 г. из Петербурга в Смоленск, где я его неоднократно видал. Блох был всегда в хорошем настроении и твердо убежден в том, что его освободят и что нелепое обвинение в шпионаже будет с него снято. Он охотно рисовал карандашом портреты своих сторожей и тюремных служащих и дарил им эти листки на память».
Л. «Считаете ли Вы возможным, что Блох действительно занимался шпионажем в пользу Польши?»
Д. «Конечно, никто в это не верил. Блох ни на кого не производил впечатление шпиона. Но только он очень глупо вел себя перед судебным следователем на допросе. В его смерти собственно виновата его глупость. Вместо того, чтобы просто признаться, что он, действительно, послал своей жене деньги — что тут в сущности особенного? — Блох упорно отрицал факт посылки денег. Он вообще категорически отрицал подлинность этого письма. После этого судебный следователь уже не придавал никакой веры его словам, ибо следователь не сомневался, что найденное у польского шпиона письмо настоящее и что писавший письмо был никто иной как Блох».
Л. «Чем же дело закончилось?»
Д. «Чем же оно могло при таких обстоятельствах кончиться? Блох был приговорен к смерти и расстрелян».
Л. «Это очень печально. Я знал Блоха, правда, не очень близко, но во всяком случае настолько хорошо, чтобы совершенно исключить возможность того, что Блох мог заниматься шпионажем против советской России. С ним погиб очень талантливый, многообещающий молодой художник. Где был приведен в исполнение смертный приговор?»
Дубровицкий медлил с ответом. Я ждал. Молча шли мы вдоль темного взморья. Я не знаю, какие картины проносились перед его умственным взором. Наконец, он сказал:
«Помните Вы некоего Еронина, курьера, который постоянно приносил из „Гохрана“ в валютное управление пакеты и письма? Ну, так вот этот Еронин был в то время, в 1920 г., комендантом концентрационного лагеря близ Смоленска. Смертный приговор был приведен в исполнение в Смоленске».
Я понял, что Еронин, молодой белокурый русский парень с честными голубыми глазами, который не раз в приемной около моего служебного кабинета терпеливо ждал, пока я подпишу бумаги, и с которым я никогда серьезно не разговаривал, что это он или сам привел в исполнение смертный приговор над Блохом, или же это сделали солдаты подчиненной ему стражи.
Л.: «Вдова Блоха была у меня несколько времени тому назад в Берлине и просила меня узнать все подробности относительно смерти мужа, если только это возможно. Будете ли Вы иметь что-нибудь против того, если я обращусь в Москве к Еронину и узнаю от него о последних часах Блоха?»
Дубровицкий вдруг весь встрепенулся. Слово «Москва» отрезвило его. «Это совершенно невозможно», сказал он волнуясь, «это я Вам все рассказал, потому что думал, что Вы интересуетесь судьбой Блоха. Будьте осторожны, не делайте этого. В Ваших же собственных интересах, я Вам настоятельно советую не спрашивать ни о чем Еронина».
Конечно, по прибытии в Москву я Еронина ни о чем не спрашивал. Я намеренно избегал встретиться с ним.
Глава семнадцатая
По новым музеям
Я постарался, во время моего пребывания в Москве и Петербурге в 1923 г., осмотреть все новые музеи, возникшие после революции.
Однажды я посетил музей фарфора в Москве, который возник из прежней морозовской частной коллекции. Морозов — пожилой человек, происходивший из богатой и уважаемой купеческой семьи — в своем доме-дворце собирал в течение многих лет коллекцию русского фарфора. Этот дом был превращен потом в музей фарфора, в котором был собран весь ценный фарфор, конфискованный во время революции у частных коллекционеров.
Морозову самому предложено было место хранителя этого музея и в его распоряжение была предоставлена в качестве квартиры одна комната в этом же доме. Он совершенно искренно со всем примирился и был очень счастлив — он сам мне это сказал — быть хранителем в своем собственном музее, ибо он не мог представить себе ничего лучшего, как провести остаток своих дней в музее фарфора. Прежде, до революции, когда он хранил только свою собственную коллекцию, у него было лишь около 2.000 фарфоровых вещей. Теперь у него было почти 7.000 предметов, которые доставляли ему большую радость. Музей был небольшой, но содержался с любовью и необычайным вниманием и произвел на меня наилучшее впечатление.
В Петербурге я осмотрел, между прочим, новоучрежденный «общественно-бытовой Музей», который помещался в старом дворце графов Бобринских на Галерной улице.
Случайно я узнал, что почти вся коллекция, которая принадлежала мне до революции и находилась в моей петербургской квартире, была после конфискации квартиры перенесена в этот музей; это были вышивки, парчи и другие предметы старинного русского искусства.