он объединил, сроднил друг с другом самых разных людей, то есть сделал то, чего никак не могут нынешние президенты.
До войны девушкам внушали девиз: «Берегите девичью честь». И они берегли. Во фронтовом госпитале, когда я дышал на ладан, медсестра спросила: «Сладкого, небось, так и не знал?» Не знал. Как многие городские мальчики.
У Булата в песнях женщины были прекрасны, совершенны, идеальны. Мне они представлялись в белом одеянии. «Ты появишься у двери, в чем-то белом, без причуд. В чем-то впрямь из тех материй, из которых хлопья шьют…» Это Пастернак. А у Булата — «Ваше величество женщина…»
Были у него тяжелые состояния, были. Звонил по телефону: «Шура (так меня звали в детстве, откуда он мог знать?), я к тебе приду? Только гитары у тебя нет?» Разлюбил петь!..
Но и тогда, на одном из его концертов, после песен его, я сказал тем, кто сидел в зале: «Какие у вас стали глаза. Носите их подольше!»
Годы, годы… Встречи в Москве, встречи в Ленинграде, но мне казалось, что это вся жизнь наша прошла рядом. Писать обо всем, что роднило нас, и трудно, и нескромно.
И вот половины моей души без него не стало. Как буду жить с оставшейся?
В последнее время он болел. Но совсем недавно позвонил: «Когда сможешь — приезжай. Я выздоравливаю. Снова начинаю писать, хоть несколько строчек в день, о себе. Да и все мы, в конце концов, пишем о себе…»
Я приехал.
Он дал почитать небольшую новеллу о том, как он в какой-то маленькой стране стоял на улице, и вдруг мимо проезжает машина, в которой — королева этой страны. Он узнает ее по фотографиям. Королева оглянулась на него. Потом еще раз оглянулась. Булат написал ей письмо с вопросом, почему она на него оглядывалась. Она сразу же ответила: «Потому что вы не сняли шляпу».
Мы знаем, что есть две сверхдержавы: Россия и Америка. А не вернее было бы считать, что есть, скажем, одна сверхдержава, например, Швейцария. Люди там живут хорошо и ни с кем не воюют. Простите, это к слову.
А про шляпу — это юмор снова пробуждался у выздоравливающего Булата.
Светлым он ушел от нас, оставив многим частицу своего света.
19 июня 1997
С. Юрскому
Давно уже известно,
Что у каждого должно быть хобби,
какое-нибудь увлечение помимо профессии.
На западе — там у всех есть.
Уже и у нас —
почти у всех моих знакомых
было по своему хобби.
И я стал скорей искать,
какое бы хобби завести мне.
В первую очередь пришла в голову,
разумеется, фотография.
Можно снимать
направо и налево,
прямо на улице,
детей и женщин,
которых больше никогда не увидишь.
А так они у тебя останутся.
Но это хобби у меня не получилось.
А почему не получилось — непонятно.
Тогда я придумал другое хобби:
путешествовать автостопом.
Поднял руку, остановил машину
и поехал куда глаза глядят.
Но и это хобби не вышло, никуда не поехал.
Пожалуй, потому, что это неудобно —
ни с того ни с сего останавливать машину.
Мало ли, а может, ему неохота.
Так я придумывал хобби,
одно другого интересней,
но ни одного не получилось.
А потом я понял — почему.
Потому что у меня уже было хобби!
Вот так, тихо и незаметно было.
Не лучше, чем у других, и не хуже.
Оно появилось само по себе
и довольно уже давно, это хобби.
Тогда и названья такого еще не было,
и ни у кого, кроме меня, еще не было хобби,
а у меня уже было!
Это хобби — с кем-нибудь выпить.
Лучше всего с незнакомыми людьми:
не родственники, не начальники,
не подчиненные —
просто повстречались несколько человек
на одном и том же земном шаре.
* * *
Друзей моей юности нет.
Их годы войны помололи.
Они — в поле боя и боли,
а я в поле бега от бед.
После моей первой пьесы «Фабричная девчонка», обруганной и захваленной, пьеса «Пять вечеров» казалась мне незначительной и несоциальной. Но Товстоногов попросил показать ее. Сам Товстоногов! Мне было совестно, но на вторичную его просьбу — осмелился показать.
Однако Георгий Александрович принял ее и сказал, что будет ставить спектакль «с волшебством». А волшебство состояло вот в чем: о людях с «неустроенными судьбами» — такой появился обвинительный термин, о женском одиночестве — «одинокая женщина», и такое появилось начальственное обвинение, о многом, о чем тогда не принято было говорить со сцены, — Товстоногов решил рассказывать так подробно, чего вовсе не стоили эти жалкие персонажи, с такой интонацией, сочувствием… В наш адрес обрушилось и такое: «злобный лай из подворотни», «взгляд через замочную скважину», что «он (я) вбиваю клин между народом и правительством…» (Фурцева). О таком в те времена не принято было говорить со сцены.
На застольных репетициях с Георгием Александровичем было мне, как и актерам — легко. Если ему что-нибудь нравилось, он гоготал. Сначала я думал, что в театре потому его и звали Гога.
Когда он вывел актеров на сцену, было еще лучше. Мне говорили, что обычно он сверялся с пьесами, — кто куда пошел, кто на что сел. И просил автора внести в пьесу поправки. А тут — он давал актерам указания, советы, предложения — опережая текст пьесы, да так точно! Как и следовало по пьесе. Потом лишь заглядывал в страницу, и оказывалось — да, так и следовало по пьесе! Мне казалось, простите, что он един со мной, только гораздо умней и прозорливей… Он даже взял на себя роль автора, сопровождающего действие. «Эта история произошла в Ленинграде, на одной из улиц, в одном из домов…»
Вспоминается простодушная и мудрая телефонистка Катя, ее великолепно играла Люся Макарова. И совсем молодой еще Кирилл Лавров — ранние предшественники нынешних молодых, за которыми, хочу надеяться, будущее.
Как Зина Шарко в гневе кричала на племянника: «Это письма Маркса!» — когда он швырнул на пол ее заветную книжку.
И вот — она же: «Завтра воскресенье, можно