Он старался не скрывать от нас исключительную опасность ситуации. Наоборот, подтверждал ее примерами из повседневной жизни.
– Выступления Калинина на фабриках, – говорил он, – все чаще прерываются выкриками: «Дайте нам хлеба! Довольно разговоров!» В Председателя ЦИК на одном заводе летели гаечные ключи и гайки… Партия, – сказал Радек, – это политически сознательный авангард рабочего класса. Мы достигли такой точки, когда потерявшие терпение рабочие отказываются идти за авангардом, который зовет их к новым битвам и жертвам… Должны ли мы уступить требованиям рабочих, терпение которых достигло предела, но которые не понимают свои интересы так хорошо, как их понимаем мы? Их настроения в настоящий момент откровенно реакционны. Партия решила, что мы не должны уступать, что мы должны навязать свою волю к победе нашим отчаявшимся товарищам. Приближаются ответственные события. Вы должны быть готовы…
Это означало, что нам, возможно, придется применить оружие не против контрреволюции, а против масс, которые были опорой партии.
Именно это и случилось в Кронштадте через пару недель, в марте 1921 года. В Москве заседал X съезд партии, когда гарнизон и гражданское население этой главной крепости республики, от которой зависела безопасность Петрограда, подняли восстание. Возникла смертельная угроза республике как раз в тот момент, когда запасы продовольствия и народное терпение достигли своей нижней точки. Реакционные силы намеревались воспользоваться этим мятежом и возобновить Гражданскую войну.
В момент общего истощения это вполне могло стать серьезным плюсом для контрреволюции. Все антибольшевистские силы воспрянули духом. Монархисты, сторонники Врангеля и Деникина – все отправили эмиссаров в Кронштадт, чтобы привлечь восставших на свою сторону. Большевики опасались того, что, выступая под красным флагом и лозунгом: «Советы без коммунистов», Кронштадт скоро может сыграть роковую роль в судьбе революции и привести к реставрации капитализма в России. Если бы ситуация не была столь напряженная, может быть, появилась возможность вступить в переговоры с мятежниками, но острота момента вынудила советское правительство к немедленным действиям.
В этих условиях съезд партии принял решение прекратить внутреннюю дискуссию, и «Рабочая оппозиция» была распущена. Диссидентские группы и фракции были запрещены. Несколько сотен делегатов съезда отправились на Кронштадтский фронт. Одна из учебных групп нашей академии в полном составе была направлена на укрепление командования. Среди тех, кто поехал в Кронштадт, была неразлучная троица генералов – Дыбенко, Федько и Урицкий, а также Стецкий, Борщевский, Турчан и другие. Реввоенсовет Республики поручил командование операцией Тухачевскому. Туда же поспешил Троцкий. Одна из батарей Петроградского гарнизона поддержала восставших, и нескольких вожаков мятежников пришлось расстрелять.
Через две недели мои друзья вернулись с победой, но и с ощущением горечи. Первой бригадой курсантов военных училищ, которая пошла в атаку по льду залива, командовал Турчан. Продвигаясь с северного берега Финского залива, бригада попала под прицельный огонь крепостной артиллерии и была уничтожена. Взрывами был взломан лед, и сотни курсантов утонули в ледяной воде. Была спешно организована вторая атака, так как были опасения, что оттепель позволит мятежникам использовать флот. На этот раз две штурмовые группы – дивизии Дыбенко и Федько – начали с южного берега. Бойцы прошли по торосистому льду в маскировочных халатах. У них был приказ – любой ценой дойти до Кронштадта. Огнем береговой артиллерии они были остановлены на близком расстоянии от острова и стали нести большие потери. Два солдата, обезумев от страха, пытались укрыться на вмерзшей в лед барже, не желая возвращаться в строй. Командир полка Борщевский лично расстрелял их на глазах других бойцов, а затем повел их вперед. Понеся тяжелые потери, войска сумели ворваться в крепость. Бой продолжался еще несколько часов на улицах. К ночи мятеж был подавлен. Арестованные мятежниками, оставшиеся верными партии коммунисты были освобождены. Все это мне удалось узнать от своих опечаленных друзей.
В середине моей учебы пришло письмо от матери, в котором она сообщала, что дважды переболела тифом и находится в тяжелом состоянии в одном из полевых госпиталей. Я взял краткосрочный отпуск и поехал навестить ее. Несколько месяцев назад, когда я встретил ее на железнодорожной станции, это была стройная и энергичная сорокалетняя женщина, теперь же я нашел ее совершенно больной. Исхудавшая, сгорбленная, в морщинах, с короткой стрижкой, она казалась мне постаревшей лет на двадцать. К тому же она еще и заговаривалась. Оставлять ее в таком положении я не мог, пришлось взять ее к себе в Москву. На двоих в день у нас было фунт хлеба, горсть овсянки и пара селедок. Тем не менее постепенно она окрепла.
И хотя жили мы ничуть не хуже большинства москвичей, моя мать была постоянно озлоблена. Она часто ругала большевиков и укоряла меня за то, что я посвятил свою жизнь недостойному делу.
– Ты два года воевал – было столько смертей и горя – за что? – вопрошала она. – За то, чтобы комиссары в Кремле купались в роскоши, а мы голодали?
Ей было бесполезно говорить, что наши лидеры жили очень скромно. Я долго терпел это, но наконец высказал ей все:
– Ты обливалась потом за двадцать пять копеек в день на полях баронессы Браницкой. И все это терпела, а теперь об этом забыла. Да, наша жизнь тоже полна лишений, но мы построим новое общество изобилия и счастья для всех.
Один из моих коллег по академии, татарин, которого я назову Тариков, был женат на маленькой татарочке по имени Хадиджа, которая сочувственно относилась к нашим проблемам. Она была очаровательна. Однажды она вошла в комнату в разгар моего спора с матерью. Я был не в состоянии убедить мать в правоте своего дела, и это угнетало меня. Она подошла ко мне, а я сидел закрыв лицо руками, и сказала:
– Не печалься, Александр. Что ты можешь сделать? Старые люди все такие.
Неожиданно она поцеловала меня и выбежала из комнаты.
Глядя, как ее маленькая фигурка исчезла в дверях, я был так взволнован, что забыл все свои споры с матерью. Мы стали часто видеть друг друга, совершать прогулки. Скоро я понял, что влюбился в Хадиджу и она, похоже, тоже полюбила меня. Хотя мы жили в соседних комнатах, она стала писать мне длинные письма. Их стиль сначала удивил меня, но потом я стал находить их очаровательными. В ее языке было что-то волшебное, и лишь позже я понял, что его выразительность определялась метафорами, заимствованными из восточной поэзии.