Борис Николаевич опускает руки, просит задернуть шторы, включает проектор. И мы видим тусклое изображение Ники на стенке. Фото старенькое, в трещинках… Стоит статуя. Без головы. Скучный старый камень…
– Друзья! Войдя в парижский Лувр (это говорилось в 1953 году, какой там Лувр! – в Болгарию не пускали!), вы, дорогие мои, сразу попадете в длинную высокую галерею. В конце ее, на широкой мраморной лестнице, наверху вы сразу увидите ее, Нику. Остановитесь!! Она приглашает вас к себе издалека, она зовет! Посмотрите на нее несколько минут, запомните ее. Затем опустите глаза и, глядя в пол, пройдите сто шагов. Да-да, Козаков, сто шагов, не больше, не меньше! Да, можете сосчитать!! Стоп! Остановитесь! – Симолин останавливается, замирает и медленно поднимает глаза вверх и – изумленно:
– Она иная!! Совсем иная! Она вместе с вами пытается взлететь! Да-да, вы уже чувствуете: морской воздух, соленые брызги Эгейского моря сделали влажными складки ее туники, они тяжелы, мешают, брызги обдают и вас, вас! Вы чувствуете это? Запомните ее. Стоп!!! Стоп!!! Опустите глаза вновь. Поднимайтесь по лестнице, не поднимая глаз, да-да-да, Козаков, не поднимая! И вы – вы вместе со мной – замрите у ее ног.
Симолин замирает и осторожно, словно боясь чего-то, поднимает глаза:
– Боже! Мы летим!! Летим вместе с нею! Ее крылья поддерживают нас! Внизу – море, горы, города, войны, а мы – летим, летим в небесной синеве! Мы свободны!!! Мы свободны, дорогие мои!
Позже, в Париже, мы с моей подругой-партнершей Ирен Жакоб пришли в Лувр. Я был там впервые. Я рассказал Ирэн о своем учителе, о том, как тот велел приближаться к богине… И мы пошли.
Вот она, Ника, – далеко видна на лестнице. Богиня приветственно раскинула крылья, приглашая в полет. Она звала нас! Звала на что-то большое и радостное. Подошли ближе – да-да! Симолин прав – она напряглась, пытаясь оторваться от земли, но как тяжело ей…
Встали у подножия, подняли глаза, и – дух захватило!! – мы летим!! Мы слышим свист ветра в перьях ее крыл!! Мы летим в синем безбрежном океане свободы…
Спасибо вам, Борис Николаевич! В страшном 1953 году вы заставили меня почувствовать счастье освобождения, я не понимал тогда – освобождения от чего, зачем? – но радость была…
Тогда в Лувре, в котором вы никогда не были, я прошел маршрутом, по которому вы никогда не ходили, но вы были со мной рядом, мы вместе застыли у ног богини, и соленые брызги Эгейского моря оросили мое лицо. И ветер неведомой свободы подхватил и понес нас.
Несколько лет спустя после окончания Школы-студии я узнал, что Симолин повесился.
Вениамин Захарович Радомысленский. Веня.
Директор Школы-студии при МХАТ СССР им. Горького.
– Друзя мои!.. – так начинал он любую свою речь перед нами, студентами.
– Друзя мои! Помните, что вы мхатовцы. Это налагает на вас большую ответственность. Вы не имеете права нигде, ни при каких обстоятельствах ронять честь и достоинство человека, приобщенного к великому искусству Художественного театра…
– Друзя мои… Я тоже бываю пяный и я тоже люблю коняк… но и в пяном состоянии вы должны помнить…
Говорит тихо, медленно, ласково, с придыханием…
– Да, друзя… должны помнить… Это вас касается, друг мой Косолапов… И вас, дорогой мой Фоменко…
Рассказывает, как однажды Константин Сергеевич повез одну молодую актрису своего театра за город, в Сокольники. Долго в молчании ехали на извозчике, тарахтя по булыжнику. Остановились у домика с вывеской «Фотографiя». В витрине среди разных фотопортретов выделялась фотография той, кого он привез: красавица с прекрасными распущенными длинными волосами.
– Вот! – сказал Константин Сергеевич. – Вот!! Как вы могли?! Ведь вы – артистка Художественного театра! Как вы могли выставить свой портрет в дешевой лавочке, да еще в таком… неглиже… волосы распущены, томный взгляд… Вы что, служите в салоне мод или в кафешантане? Артист Художественного театра и за его пределами должен оставаться художественником… повсюду… всегда… нести в народ свое понимание мира, театра… вкуса, если хотите. Глядя на ваш портрет, люди подумают, что Художественный театр – обычный каботинский театрик, где актрисы с купцами пьют шампанское в антракте, а после разъезжаются по номерам! Вы разрушили своей фотографией то, что с таким трудом мы создавали вместе с Владимиром Ивановичем! Что делать?.. Что теперь делать?!! – и заплакал…
Вениамин Захарович был еще и помощником Станиславского по домашней студии Константина Сергеевича в Леонтьевском переулке. Благодаря Радомысленскому Школа-студия стала частью театра, ее атмосфера во многом была сродни атмосфере МХАТа.
Стараниями Вениамина Захаровича нашу Студию посещали люди, общение с которыми могло бы расширить наш еще довольно скромный кругозор.
Читал Чехова, Пушкина великий Дмитрий Николаевич Журавлев.
Играл на рояле молоденький тогда Наум Штаркман.
Играл Отелло осетинский трагик Владимир Тхапсаев.
Беседовал с нами Александр Вертинский:
– Вы, молодые люди, газучились гэвэгить пэ-гусски… Нэпгимэу, вот стоит стакан… Дэ?.. И сколько звучаний имеет это слово!! Ведь можно сказать СТАКАН. И сгэзу видно, что сделан он из обычного бутылочного стекуа… А вот вам СТЭ-К-К-Э-Н-Н-Н!. – это чистый хгусталь, звон…
Назым Хикмет, турецкий поэт, говорил, что в СССР предано забвению народное искусство…
Однажды на вечер памяти Василия Ивановича Качалова пришла к нам Ольга Леонардовна Книппер-Чехова. Мне не повезло – я в тот вечер был назначен дежурным по Студии, должен был следить за порядком и тишиной в коридорах и потому в зрительном зале не присутствовал.
Верный принципу «люби искусство в себе, а не себя в искусстве», я ни разу не заглянул в зрительный зал, а бдел тишину в Студии, таким образом, не услышав ничего о Качалове от Книппер.
– Друг мой, пожалуйста, проводите Ольгу Леонардовну вниз по лестнице к машине, она не любит лифты, – с придыханием попросил меня Вениамин Захарович.
Из дверей выплывает величественная старуха – грузная, седая, невысокая, в коричневом платье, кружевах, на длинной цепочке поблескивает большой медальон с белоснежной Чайкой. И я, трепеща, поддерживая под локоть, веду ее к лестничной площадке. Нам предстояло спуститься на один этаж.
Ольга Леонардовна, опираясь на мою руку, тяжело шагает по лестнице.
«Что бы такое спросить?!!» – стучит в моей голове, но я не могу придумать никакого путного вопроса, только глупость какая-то вертится: «Ну и как вам Антон Павлович?» или «А вы читали «Даму с собачкой»?!!» Нет уж, лучше молчать.
И тут Книппер-Чехова сама нарушает тишину и молвит низким голосом: