Элизу в «Пигмалионе» мы играли в очередь с Надей Слоновой. В своих записках Слонова приводит отзыв драматурга и критика Ромашова о нашей игре: «Слонова и Пугачёва, играющие Элизу, нашли чрезвычайно убедительные краски для этого образа. Пугачёва удачно передаёт непосредственность Элизы её живость и ребячливость. В исполнении Слоновой гораздо ярче выступают природный ум Элизы, её жизненная самостоятельность». Возможно, так оно и было. Мы впервые играли одну и ту же роль, старались сделать её максимально самостоятельно и не ходили смотреть друг на друга. Вот Зеркалова приходила на мои спектакли не раз. Через несколько лет я смотрела её Элизу в Малом и узнавала некоторые знакомые детали. Зеркалова– Элиза мне понравилась, а Зубов – Хиггинс был просто великолепен.
Когда Розенель пригласила меня посмотреть «Пигмалиона» в Малом, произошёл забавный случай. Мы стояли в фойе и разговаривали, а рядом одна пожилая дама кричала в ухо другой, ещё старше: «Ты видела «Пигмалиона» раньше?» – «Да, – отвечала та. – Я ещё Пугачёву застала».
Наша дружба с Наталией Александровной пришлась на трудные времена. В конце 30-х многие книги Луначарского были запрещены. Дочь Наталии Александровны Ирина приходила из института со слезами на глазах – такое говорили профессора на лекциях об Анатолии Васильевиче. Опасались худшего. Несколько вечеров подряд мы с Розенель и Ирина с её будущим мужем разбирали на антресолях квартиры в Денежном письма и бумаги, частью жгли, частью уносили на хранение к друзьям. В самые тяжёлые дни Наталия Александровна сохраняла присутствие духа, спокойствие и царственную осанку. Было ли это игрой хорошей актрисы? Не думаю. Это было её природой.
В 50-е годы, когда атмосфера в обществе стала меняться, Наталия Александровна нашла в себе силы и мужество для борьбы не только за признание заслуг Луначарского в спасении культуры в годы Гражданской войны и в поддержке всего живого и талантливого в культуре 20-х годов, но и за восстановление добрых имён и памяти о многих и многих деятелях искусства, вычеркнутых в своё время из нашей истории. К ней прислушивались люди из окружения Хрущёва. В её доме вновь стали бывать режиссёры, актёры, художники и писатели из разных стран.
До последнего дня жизни Наталия Александровна работала над книгой мемуаров. Когда она читала отрывки из них, и кто-нибудь из слушателей не соглашался и начинал спорить с ней, она любила вспоминать эпизод из жизни Луначарского. Анатолий Васильевич в одном из выступлений сослался на Ленина. Кто-то из присутствовавших ортодоксов резко возразил: «Ленин этого не говорил!» Луначарский выдержал паузу и мягко ответил: «Вам не говорил, а мне говорил».
Это было в 1930-м году, в период бурной дискуссии писателей, входивших в РАПП. Работала я тогда в Ленинградском театре юного зрителя, где все живо интересовались вопросами литературных дискуссий. Кто был против РАПП, а кто – за. Многие из нас, молодых актёров, воспринимали писателей, входящих в РАПП, как людей передовых, борющихся со всем старым, отжившим, за революционное в искусстве. Для актёрской молодёжи это были люди, выступавшие против процветавшей пошлости и консерватизма в литературе и в искусстве. Вот тогда-то я впервые и встретилась с молодым Киршоном на квартире у писателя Михаила Чумандрина.
Помню, как-то зимним ранним утром я бежала в театр на занятия по фехтованию. Навстречу мне быстро шёл Чумандрин.
– Привет труженикам, – приветствовал он меня громко. – Если хочешь посмотреть на одного из вождей РАПП, на самого страстного спорщика, приходи вечером в «Слезу».
– Приду, обязательно приду, – прокричала я в ответ.
– К шести, – услышала я, заворачивая уже за угол. «Слезой социализма» в Ленинграде называли дом, в котором жили писатели. Дом был построен ультрасовременно. И эта «современность» прежде всего выражалась в том, что ни одна из живущих в нём семей не имела, насколько мне помнится, ни кухни, ни ванны. Стены дома были такими, что если в одной из квартир кто-нибудь из писателей читал вслух написанную им пьесу или рассказ, то слушали чтение все живущие на этом этаже. Такое ироническое название дому было дано писателями, жившими в нём.
И вот, пригласив с собой художника Льва Канторовича, я задолго до назначенного времени пришла к Чумандрину.
Михаил Чумандрин, не очень разговорчивый молодой человек, всегда с любопытством относился к нам, театральной молодёжи. Помню, как я сидела у него и напряжённо ждала прихода Киршона. Думала, что сейчас войдёт солидный человек и станет нам излагать свою программу, будет наставлять и, как говорили, идеологически воспитывать. Каково же было моё изумление, когда в комнату не вошёл, а ворвался весёлый молодой паренёк с громким возгласом: «Ну, кого бить?»
И сам же первый весело и заразительно начал хохотать.
Все разом заговорили, зашумели и тут же горячо заспорили. Я плохо разбиралась в существе спора, но всё мне казалось очень интересным. Было как-то приятно смотреть на них, молодых, задорных, горячих, глубоко убеждённых, что истина только в том, что каждый из них защищает. Споры перемежались веселыми литературными анекдотами, новыми стихами и старыми воспоминаниями.
Вдруг я почувствовала, что Киршон и Чумандрин ссорятся уже всерьёз. С едкой иронией Киршон заметил:
– Твоя «Фабрика Рабле» – лакированное, фальшивое произведение. Что это за роман, в котором нет ни одного живого человека, а вместо них ходят пустые носители идей, рупоры истории.
– Но у меня показан рабочий класс, а ты и не нюхал производства, – съехидничал Чумандрин.
– Зато я понюхал твоё произведение, – отвечает Киршон. – Плохими духами отдаёт, ширпотреб. Всё припудрено, напомажено. Да это не «Фабрика Рабле», а фабрика ТЭЖЭ. Тебя губит литфронтовский схематизм.
– А тебя губит спесь и ещё выдуманный вами «живой человек». Вы бы больше людей замечали, – уже совсем раздражённо бросил Чумандрин.
– Да я вообще ничего не знаю, – спокойно сказал Киршон. – Ничего не видел, нигде, кроме ресторана Союза писателей, и не бывал.
Чумандрин, вначале всерьёз разволновавшийся, как-то сразу обмяк и дружелюбно сказал Киршону:
– Ну, хватит портить друг другу нервы. Знаю, что ты и на фронте воевал, и на заводах бывал, и сам ты действительно живой человек, настолько живой, что вполне можешь стать героем произведения.
Обстановка разрядилась. Все зашумели и начали рассказывать Киршону свои впечатления от спектакля «Рельсы гудят» в бывшем Александрийском театре (постановка Петрова). Присутствующие очень хвалили спектакль, пьесу. С нескрываемым любопытством я вслушивалась в разговоры, хотя многого не понимала. Всё было для меня новым, непривычным. Вдруг неожиданно Киршон, прервав себя на полуслове, обратился ко мне с вопросом: