Годы улетели…»
Отцы наши жили в вечном отказе. Жили — не замечали. Жили — отмахивались. Жили — стонали. Жили — не жили…
В отказе от себя, от предков своих, от книг и от песен, от обычаев и обрядов, от Дома постоянного, в котором светло и уютно.
Не было у них ощущения Дома, а только — пристанища. Временного пристанища на неоконченном пути. В лучшие моменты приходила уверенность — я Дома! — и уходила в моменты нелучшие. От взгляда косого, от слова дурного, от намека малопрозрачного. И потому глушили себя работой, благополучием, цинизмом, самоуговорами, дутыми пузырями-идеалами. Глушили себя самоглушилками, чтобы не расслышать голоса внутреннего. Глушили себя сами, и время глушило их.
Они недодумали, отцы наши, недомолились, недоделали и недодышали, недосмотрели и недоговорили. Молча не научишься говорить… Они все вышли когда-то из гетто, все-все. Они вышли из гетто наружнего и попали в гетто внутреннее. Гетто загнали в них. Гетто оказалось внутри каждого. Без права выхода наружу слова, мысли, поступка. Без права проживания самого себя в самом себе. Петлей за горло — черта оседлости. Петлей, за душу… И касалось это теперь всякого, без прежнего исключения. И ремесленника, и врача, и студента, и купца первой гильдии.
Вы когда-нибудь стеснялись собственного эха?
Вы когда-нибудь бежали от собственной тени?
Вы когда-нибудь заискивали перед глазами своими в зеркале?
А перед детьми своими?..
Так кто же тогда сказал, что у меня отказ?! Грубый, беспричинный отказ вот уже который год?
С их отказом пришло мое разрешение.
Разрешение думать, говорить, поступать, слышать и видеть.
Разрешение шагнуть к самому себе. К детям своим.
А за это, между прочим, надо платить. За это право надо хорошо заплатить, и вот теперь я расплачиваюсь.
Плата моя, как ты мала!
Как ничтожна ты, моя плата!
Мы все расплачиваемся. Все-все. Или будем расплачиваться.
До смерти своей.
До прозрения.
До отъезда.
Или до психлечебницы…
Прислушайтесь: звучит вечный кадиш!
По ушедшим, по убегающим, по укрывающим лицо свое, по заслоняющим глаза детям и внукам.
Когда-то, в стародавние времена, наши предки сурово взыскивали за убитого. Они взыскивали не за одного человека, а за все неродившиеся от него поколения. В которых мог оказаться новый Самуил, новый Давид, новый Бар-Кохба.
Уходит человек из народа. Детей своих уводит. Внуков. И в поколениях исчезает след его. И рождаются от семени его так и неродившиеся цари и пророки.
Нет вины на отцах наших. Есть беда на нас.
Они хотели облегчить нашу жизнь. Они ее усложнили.
Приходит время, и ты стыдливо пишешь в анкете нетипичное имя деда. Подходит срок, и тебе намекают на странную твою особенность. Наступает момент, и не отвертеться тебе от основного вопроса.
И вот уже тебе решать: еврей — не еврей.
И тебе же: ехать — не ехать.
И подлаживаться — тебе.
И подстраиваться — тоже тебе.
И проклинать отъезжающих.
И ловить слухи.
И тайком прикидывать свои возможности.
И ждать подвоха от детей своих.
И раздваиваться, и расстраиваться, и зарабатывать язву, гипертонию, психические расстройства…
Евреи всегда поставляли пациентов в сумасшедшие дома мира.
Сегодня, здесь — мы перекрываем все прошлые рекорды.
Время такое нам выпало.
Счет предъявлен к оплате.
Сильному — на радость. Слабому — на отчаяние…
Не может быть народа без права проживания в народе своем.
Не может быть вины без наказания. Ошибок без сожаления. Заблуждений без прозрения…
«Запрягайте, хлопцы, коней:
Кони вороные,
Кони вороные.
Мы поедем догонять
Годы молодые.
Мы поедем догонять
Годы молодые…»
Вот и выросло новое поколение.
Ручные евреи.
Смирные. Покорные. Улыбчивые. Прирученные и одомашненные.
Евреи на полставки.
О таких можно писать диссертации. Таких нужно показывать в зоопарке.
«Кормить и дразнить разрешается».
Только получше кормить. Только пореже дразнить.
А если наоборот?
Если пореже кормить? Если получше дразнить?
Можно и так. Можно по-всякому. Ведь мы ручные. Мы согласные. Ко всему привыкшие, от всего отвыкшие. Ко всему приставшие, от всего отпавшие. Мы уж почти не евреи. Только надпись на клетке подчеркивает наше отличие. «Еврей восточноевропейский». Одна только надпись!
Зачем нас вообще выделять? Ну, зачем!? Пустите нас в общую клетку, чтобы смешаться, раствориться, спрятаться в других. Медведь гималайский, лев африканский, кенгуру австралийский, еврей восточноевропейский…
Дайте нам общую клетку, и мы торжественно обещаем, что через пару поколений вы нас не узнаете. Есть же в зоопарке зубро-бизоны! Будут зубро-евреи. Бизоно-евреи. Медведе-евреи и льво-евреи.
А еще через поколение: зубро-зубро-евреи, зубро-бизоно-евреи, зубро-медведе-евреи.
А еще через…
А еще…
Зубро-бизоно-медведе-волко-кенгуру-неевреи…
И все будет хорошо. Все будет прекрасно. И надпись исчезнет с клетки. И проблема. И всеобщая головная боль, которую они (мы, вы, ты и я) вызывают…
Только почему, когда наелся доотвала, так неуютно на душе? Только отчего, когда напился из миски, так тянет к простой луже? Только зачем, когда валяешься на мягкой подстилке, возникает, вдруг, неуемное желание подохнуть под тем забором, который ты сам себе выбрал, а не под тем, которым тебя огородили?
Человек — существо неблагодарное.
Больше того — неразумное.
Заранее нерегулируемое…
На одно это наша надежда. На одно только это…
«Мы догнали наши годы
На широком мосте,
На широком мосте.
Юны годы, воротитесь
К нам обратно в гости.
Юны годы, воротитесь
К нам обратно в гости…»
Ему рассказала об этом его бабушка.
А бабушке — ее бабушка.
А той — ее…
У его прадеда был прадед. Ой, прадед! Знаменитый человек. Мудрец. Ученый. Праведник. Большие дела делал. Ой, делал!
Его знали все. К нему приезжали за советом со всего света. Что свет?! Из Вильны приезжали к нему за советом! Из самой Вильны! Он дожил до восьмидесяти лет и больше не захотел жить. Умирая, он пообещал, что один из его потомков продолжит его дела с восьмидесяти лет. Но до этого он должен жить праведно.