удивило не представленное в ней убожество быта, который я хорошо помнила, а отношение мамы к окружающим, отсутствие у нее раздражения и злости на обитателей дома № 26 по 1-му Щиповскому переулку. Ведь пыль и шум от выбиваемых половиков летели нам прямо в окно, а детские игры в мяч были чреваты разбитыми стеклами.
На задний двор привозили дрова, хорошо если березовые. Как были нам знакомы эти бревна со всеми их особенностями: наростами, грибами-трутовиками, чагой, какой-то розоватой, довольно аппетитной на вид плесенью. (А может быть, это застывший березовый сок? Не случайно в «Рублеве» голодная Дурочка ест ее.) Сколько бревен мы перепилили с Андреем, когда чуть повзрослели! Тянешь и тянешь за ручку эту пилу, туда-сюда, туда-сюда. Уставала я быстро, после скарлатины жила с пороком сердца, но на это никто не обращал тогда внимания. А потом Андрей колол дрова. Он здорово умел это делать, ударял по чурбаку именно туда, куда надо, минуя сучки. Но иногда попадались такие сучковатые поленья, что и он не справлялся…
И все равно хочется сказать – милый наш задний двор! Безопасное и уютное место детского гуляния и детских игр рядом с сараями, где хранились старые велосипеды, дрова и бутыли с керосином. Место, где мы узнавали и первые радости, и первое горе.
Я стою во дворе и смотрю в голубое небо, где за крышей дома исчезает в высоте воздушный шарик, который я только что держала в руке за тонкую нитку, ощущая его живое и настойчивое желание взмыть. И пальцы почему-то разжались, и я стою и смотрю вслед шарику, и плачу – совсем как в песне Окуджавы. И меня утешает мама, хотя я и нарушила ее веление – не разматывать нитку, замотанную вокруг большой белой перламутровой пуговицы моего пальтишка…
Осенью сорок третьего года в Переделкине было совсем пусто. Писатели еще не вернулись в свой поселок, литфондовский пионерлагерь, который летом размещался на даче расстрелянного писателя Бруно Ясенского [6], закрылся. Мама была в лагере воспитательницей, а теперь стала сторожем лагерного имущества. Но она постоянно ездила в Москву, где у нее были дела и где жили бабушка и Андрей. За Андреем надо было присматривать, чтобы он не попал в плохую компанию. Поэтому дача и имущество охранялись мною.
Наша комната была маленькая, но зато с печкой. В нее и сейчас можно попасть с того же крылечка в три ступеньки.
Шумят вокруг дачи высокие деревья, ухает филин, а я одна в большом двухэтажном доме. Да еще книжка попалась страшная – джунгли, пропасти, погони и в довершение ужасов – «львиное лицо прокаженного»…
Так я и жила, то есть ждала маму. Однажды нечаянно съела «завтрашнюю» котлету. Но в школу ходила исправно. Школа была в деревне за прудом – четырехклассная. Я училась во втором. В коридоре на голубом щите висел плакат – карикатура на Гитлера «Не так страшен черт, как его малюют». Гитлер на нем был так омерзителен, ничтожен и напуган при виде советского штыка, что было непонятно, почему разгорелся весь этот сыр-бор с войной. Взять бы да и прикончить сразу гада!
Директор школы, высокий и лысый человек, преподавал пение. Он с серьезным лицом, сдвинув брови, играл на скрипке, а мы выводили хором: «Выйду ль я на реченьку-у…»
Нашу учительницу звали Валентина Петровна. Она учила нас писать-читать и говорила, что произносить надо не «жаворонок», а «жаворонок», потому что так слышалось в известной песне Глинки. А еще она носила горжетку – потрепанную рыжую лису с одним глазом. Учительница думала, что я богатая, и однажды недвусмысленно намекнула, что у нее скоро будет день рождения. У меня ничего не было ей в подарок, только тонкий металлический обруч для головы. Учительница обруч взяла, но по тому, как она поджала губы, я поняла, что не оправдала ее надежд. И это меня мучило.
Выручил случай. По соседству, на инберовской даче, вдруг поселилось семейство. И не какое-нибудь по военному времени ущербное, а в полном составе. Там были родители, дети, бабушки и даже дедушка. И это семейство дружно занималось странным делом – вставляло стеклянные глаза игрушкам. Весь дом был завален безглазыми кошками, собаками и медведями. Несколько ловких движений – и они становились зрячими. Меня это потрясало и завораживало. Теперь литфондовская дача подолгу оставалась без сторожа – я торчала у соседей. Это были добрые люди, и они дали мне два глаза для учительской лисы. Два на тот случай, если старый окажется другого калибра. Таким образом лиса прозрела, и чувство вины перед Валентиной Петровной испарилось из моей души.
Вставили новые глаза и моему медведю-девочке – Малашке. Когда-то в нее играла мама и не расставалась с ней даже во время кори. После кори Малашку пришлось прокипятить, и тогда она почти полностью облезла. Пока не было нас, в нее играли и мама, и папа. Есть фотография, где они все вместе.
Когда у Малашки потерялись глаза, я не помню. Новые оказались великоваты и придали ей слишком грустное выражение. Теперь она сидит на комоде у нашей внучки Милочки – они очень полюбили друг друга.
Так получилось, что когда-то мне пришлось жить в Переделкине, видеть писательские дачи и даже встречаться с некоторыми из известных их обитателей. Встречи были случайные, и я думаю, что эти серьезные люди сразу же забывали о черненькой худышке, на которую однажды упал их взор. Но я почему-то хорошо запомнила эти ничего не значащие эпизоды.
Как-то папа взял меня с собой на дачу к Корнею Ивановичу Чуковскому. Я была очень застенчивой, и внимание взрослых превращалось для меня в пытку. Теперь я ужасно боялась «дедушки Чуковского», того рекламного друга детворы, которого я видела в детских книгах и журналах. Я тащилась за папой, трясясь от страха, что этот приторный старичок будет брать меня на колени и спрашивать, знаю ли я наизусть «Муху-Цокотуху». Но все оказалось иначе.
На мрачном тенистом участке у дачи нас встретил высокий седой старик. Выражение лица у него было озабоченное, почти сердитое. Он поздоровался с нами, поговорил о чем-то с папой, и мы ушли, даже не зайдя в дом. Я зря боялась – на меня Чуковский не обратил никакого внимания.
…Было яркое весеннее утро. Я и моя подруга Ира Красноцветова пошли прогуляться по поселку. Идем мимо писательских дач. Дачи слева, справа поле, вдали, на горе, кладбище. Мы не знали тогда, что пейзаж этот, воспетый Пастернаком, станет знаменитым, и относились к тому, что