Я услышал, как стукнула калитка. Потом - незнакомые, шаркающие шаги. В окно мне косо видна была часть двора. Я подождал, и человек вошел в пространство, видимое мне. Он был сильно истощен, волочил ногу, но по двору шел так, что я почувствовал: когда-то уже он бывал здесь. Дойдя до ворот свинарника, заглянул в его темную глубину. Он не видел, что из-за поленницы дров за ним наблюдает сын хозяина. А тот выступил вперед, готовый грозно окликнуть, но тут что-то изменилось в его лице: он узнал этого человека.
Шаги слышны были уже по крыльцу. Занавеска на окне отрезала туловище и я видел только ноги в стоптанных туфлях, подымавшиеся по ступеням. Человеку больно было наступать на правую ногу; едва наступив на нее, он перескакивал на здоровую, а больную плашмя волочил за собой. Он не сразу, нашел ручку двери, некоторое время я слышал его тяжелое дыхание с той стороны. Наконец дверь открылась, он ступил через порог. Это был старик в серой, не имевшей цвета и, видимо, не своей одежде: она висела на нем. Он оглядел комнату, и опять мне показалось, что он уже бывал здесь когда-то.
- Здравствуйте! - сказал я из темноты простенка.
Он вздрогнул, быстро обернулся с каким-то странным выражением глаз. Но это не был испуг. Разглядев, кто перед ним, он снял с головы круглую лагерную шапку:
- Дзень добжий, пан товажищ!
И, не сразу находя русские слова, помогая себе жестом, обвел рукой комнату:
- Той... пан Рашке есть дома? Нах хауз?
- Дома, дома. Сейчас его нет, - говорил я отчего-то громко, словно от этого русский язык становился понятней ему, и тоже помогал себе жестами рук. - Но вообще он здесь. Хиер.
- Хиер... - повторил человек и поблагодарил: - Дзенькую. Спасибо, товажищ.
Я выдвинул ему тяжелый дубовый стул.
- Вы садитесь.
- Дзенькую бардзо. Мне тшеба пана Рашке зобачить.
Он сел, остро обозначились худые колени. Теперь видно было вблизи, что это не старик, а очень замученный человек с провалившимися висками и серым бескровным лицом.
- Он придет, - сказал я.
Макарушка внес сковородку. В ней - свинина, сочная, зажаренная куском, и жаренная в свином сале картошка. Все это было горячее, шипело, пахло, и запах раздражал голодного человека.
Я отпустил Макарушку, выложил со сквородки половину мяса и картошки на тарелку, подвинул ему. И увидел ужас в его глазах, глядевших на свинину.
- Ниц! Ниц! - он тряс головой.
- Да ешьте, ешьте, - настаивал я. - Мне сейчас еще принесут.
Но он слабой рукой упирался в тарелку. И я уступил, ничего не понимая. Я налил ему вина. Он поблагодарил глазами и пил жадно: ему хотелось пить. Виски его то надувались, то западали, на руке, державшей стакан, отчетливо видно было запястье - браслет из сухожилий - и кости, лучами идущие к пальцам. На заросший, огромный от худобы кадык, двигавшийся вверх-вниз, смотреть было страшно.
Он закашлялся, не допив, и кашлял долго, мучительно, до синевы налившись кровью. Потом, обессиленный, с выступившими слезами, долго не мог отдышаться, руки его тряслись.
- Вы здесь жили раньше? - спросил я, видя, как ему неловко за свою слабость. - Вы знаете этот дом?
Он смотрел тем взглядом, каким смотрят глухонемые, по губам стараясь понять, что им говорят.
- Вы не понимаете по-русски?
- Так, так, - кивал он. - Розумию. Помалу.
- Я говорю, вы здесь жили?
-- Так, - сказал он. И отрицательно покачал головой.
Мне вдруг показалось, что он не вполне разумен: такие у него были глаза. Он опять оглядел комнату.
- Поляк, - сказал он. И посмотрел на меня. Потом повторил: - Поляк, объясняя этим свое положение здесь, положение человека, силой угнанного в Германию.
- Моя жона... Ма женка була тутай. Тут. - Он указал в окно на коровник. Подымать руку ему стоило усилий. - И сын муй... Когда сын уродил...ся и закричал, жона заслонила ему уста. Так. - Он зажал себе рот рукой. И когда худая рука его закрыла половину лица, глаза стали больше, в них было страдание. - Чтоб ниц не слухал! Але сховать можна тылько мартвего. Тылько мертвого... Раз она кормила его грудью, млеким... До обора, - видя, что я не понял, он показал на коровник, - туда, до обора вшед нимец. Ниц не жекл. Ниц не говори! Тылько посмотржел на дзецко, на сына, як его карми млеким. Вона не могла ми объяснить, як посмотржел, тылько плакала и држала... дрожала, когда то молвила. Цо моглем зробиц? Цо? Працовалем у другого нимца о там, в тамтей деревне, але цо моглем зробиц? Былем безсильны...
Серые сухие губы его, словно занемевшие от холода, шевелились медленно. В ранних сумерках свет окна стеклянно блестел в его остановившихся глазах, взгляд их был обращен внутрь.
- Теперь я вижу, як он посмотржел. Он, господаж, давал ей есць, цоб могла працовать, а хлопчик брал ее сил... После того она ховала хлопчика, як шла в поле. Муви, цо услыхала його кжик... крик. Але я мыслю, тот кжик она всякий час мала в сердце. Она бегла с поля и слухала, як хлопчик, наше дзецко кжичало. И свинарник, - он показал рукой, не найдя слова. - Доска... Понимаешь?
- Доской приперт? Закрыт снаружи?
- Так. Она чула, она открыла. Когда вшед туда, много свиней. Когда...
Он опять показал руками, и я догадался:
- Сожрали свиньи?
- Так. Так... Там увидзела нашего хлопчика. От тего часу видзела тылько то. Когда зовсим разум ее помешался и больше не могла працовать, нимец взял ее за руку и одправадзил в гору до обозу... До лагерю, понимаешь? Там було крематориум. Не ведзала, докуд ее проводзоно... Докуд ее ведут. И то було ее счанстье.
В сумерках лицо его было почти неразличимо, только тени вместо щек и блестели глаза в глубоких глазницах. Слышно было, как во дворе на два голоса тихо поют разведчики.
- Полтора роки былем в лагерю и дожил. Абы прийти тутай...
Я вспомнил, как мальчишка, сын хозяина, смотрел на поляка из-за дров. Я подошел к окну, крикнул Маргослина. Песня оборвалась, слышно было, как, приближаясь, скрипела кожаная куртка. Маргослин остановился под окном, подняв лицо вверх.
- Приведи сюда мальчишку, - сказал я.
Опять в сумерках заскрипела кожаная куртка. Слышны были голоса, шаги во дворе, за сараями, вокруг дома. Было уже совсем темно в комнате, только светились два окна в стенах и в темном углу - зеркало.
- Там комора. Така велька комора... камера. Вот этими руками зроблена.
Он показал свои руки и сам посмотрел на них.
- Туда людзей загоняли. И жоны, и деци. Деци с забавками... З игрушками... Им говорили - там есть баня. И людзи шли. И деци. Там, - он показал на потолок, - тако оконко. Туда пускали газ. Газ... И моя Катажина не ведзала, докуд ее ведут, и то було ее счанстье... Така млода. Она тут. И татем. Везде.
И я опять увидел мелькнувшую в его глазах искру безумия. И в то же время он был в полном рассудке.