14 октября 1946 года. Американский охранник улыбается мне так, будто хочет сказать: «Мужайся!» Он вкладывает в это самый простой смысл, и мне потребуется очень много мужества, чтобы пережить двадцать лет. Но разве не труднее будет встретиться с семьей и детьми? Мне потребуется еще больше мужества, чтобы ответить на их вопросы, когда они придут на свидание со мной, сейчас или потом, и захотят узнать, как я мог быть частью режима, который вызывал ужас и ненависть всего мира. У них будут все основания полагать, что они навсегда останутся детьми военного преступника. А мужество моей жены, когда она сидит передо мной и ни слова не говорит о том, что прошедшие десять лет принадлежали не ей, а Гитлеру, и впереди нас ждут еще двадцать лет разлуки. И наконец, мне потребуется мужество, чтобы до конца осознать значение своего прошлого и мою роль в нем. Я замечаю, как мне трудно, практически невозможно описывать любые, даже самые простые события с участием Гитлера, в которых не было ничего преступного.
В течение некоторого времени нашу тишину нарушает какой-то далекий глухой звук: удары молотка. Я испытываю мгновенное раздражение от того, что ремонтные работы проводятся ночью. Внезапно меня пронзает мысль: это строят виселицы. Несколько раз мне показалось, что я слышу звук пилы; потом наступило затишье, и под конец — несколько ударов молотка. Странно, но эти удары показались мне более громкими. Примерно через час снова наступила полная тишина. Лежа на кушетке, я не мог избавиться от мыслей о предстоящей казни. Не мог заснуть.
15 октября 1946 года. Нервничал весь день. События прошлой ночи вывели меня из равновесия. Нет желания писать.
16 октября 1946 года. Ночью я внезапно проснулся. Услышал звук шагов и невнятную речь на нижнем этаже. Потом стало тихо, и в тишине выкрикнули имя: «Риббентроп!» Открывается дверь камеры; потом слышатся обрывки фраз, скрип сапог и медленно удаляющиеся гулкие шаги. Едва дыша, я сижу на койке и слышу, как громко стучит мое сердце. Мои руки холодны как лед. Вскоре шаги возвращаются, и я слышу следующее имя: «Кейтель!» Снова открывается дверь камеры, вновь раздается шум и гул шагов. Выкрикивают имя за именем. С некоторыми из этих людей меня связывала общая работа и взаимное уважение; других я едва знал, и наши пути почти не пересекались. Здесь нет тех, кто внушал мне страх: прежде всего Бормана и Гиммлера; также как и Геббельса с Герингом. Некоторых я презирал. Опять шаги. «Штрейхер!» Громкое, взволнованное восклицание. С нашего этажа доносится крик: «Браво, Штрейхер!» Судя по голосу, это Гесс. Внизу продолжают выкрикивать имена. Время словно остановилось; должно быть, прошло несколько часов. Я сижу, стиснув руки.
Возможно, то, как эти люди окончили свои дни, предпочтительнее, чем моя ситуация. Эта мысль приходит мне в голову утром. Несколько дней назад я говорил с доктором Пфлюкером о страхе, который испытывают ожидающие смерти люди. Он сказал, что ему разрешили дать им всем сильное успокоительное перед казнью. Теперь эта мысль наполняет меня чем-то сродни зависти: для них все уже кончено. А у меня впереди еще двадцать лет. Переживу ли я эти годы? Вчера пытался представить, как я стариком выхожу из тюрьмы через два десятка лет.
17 октября 1946 года. Этим утром нас, оставшихся в живых, отвели на нижний ярус. Нам пришлось чистить камеры повешенных. На столах все еще стояли котелки, остатки скромного последнего ужина, хлебные крошки, наполовину пустые жестяные кружки. Разбросанные бумаги, скомканные одеяла. Только в камере Йодля порядок, одеяло аккуратно сложено. На стене одной камеры висел календарь, — это Зейсс-Инкварт своей рукой поставил крест на последнем дне своей жизни, 16 октября.
Днем Шираху, Гессу и мне выдают швабры и тряпки. Нам велено следовать за солдатом, который ведет нас в спортивный зал. Здесь проходила казнь. Но виселицы уже разобрали и все вымыли. Тем не менее, мы должны подмести и протереть полы. Лейтенант внимательно наблюдает за нашей реакцией. Я изо всех сил стараюсь сохранить самообладание. Гесс вытягивается по стойке смирно перед темным пятном на полу, похожим на кровь, и поднимает руку в партийном приветствии.
18 октября 1946 года. Все здание поглотила тишина. Но атмосфера странным образом изменилась. Кажется, что напряжение ослабло, как будто целью обеих сторон был этот день, 16 октября, и после долгих месяцев напряженного труда они, наконец, достигли своей цели. Даже охранники стали спокойнее.
19 октября 1946 года. По некоторым первоначальным признакам я понимаю, что начинаю приспосабливаться. С другими шестерыми заключенными явно происходят те же перемены. В эти дни двери в камеры часто открываются и заключенным зачитывают инструкции. Я не испытываю никаких чувств, подчиняясь этим требованиям.
Каждое утро мы убираем тюремный коридор. Первыми, с метлами, идут Гесс, Дёниц, Нейрат и Редер; мы с Ширахом моем каменный пол дезинфицирующим раствором с ужасным запахом. Дёниц одет в синий адмиральский китель, Нейрат — в охотничью меховую куртку, Ширах — в дорогую меховую шубу с собольим воротником. Редер носит свой черный плащ с меховым воротником, который ему подарили русские, когда держали его на даче под Москвой в ожидании процесса. Нейрат беспокойно шагает взад-вперед с метлой на плече. Шестеро охранников в белых стальных шлемах с презрением наблюдают за этой сценой.
Длина коридора — около шестидесяти метров. С каждой стороны шестнадцать камер с темно-серыми дубовыми дверями в каменных коробках, выкрашенных в серовато-зеленый цвет. Последняя дверь ведет в тюремную канцелярию. На ней висит вывеска, как на магазине. В камере под номером 23 хранится оборудование, номер 17 — душевая. Вдоль пустых тюремных корпусов на двух верхних этажах идут консольные железные мостки. Девяносто четыре камеры для семерых заключенных. По всей ширине этих верхних этажей натянута металлическая сеть; это сделали после того, как заключенный генерал в другом тюремном крыле покончил с собой, спрыгнув с верхней галереи.
Днем нам зачитали тюремные правила. Обращаясь к охраннику или офицеру, мы должны стоять по стойке смирно. Если к нам приближается комендант, полковник Эндрюс или другое высокопоставленное лицо, нам полагается замереть на месте и сложить руки на груди, как на Востоке. Дежурный американский лейтенант заметил, что нам не стоить беспокоиться об «этой ерунде».
20 октября 1946 года. Утром читал «Избирательное сродство» Гёте: «Все идет своим чередом, потому что даже в самые страшные моменты жизни, когда все поставлено на карту, люди продолжают жить, как будто ничего не случилось». Раньше я читал подобные фразы, не замечая их. Теперь они ассоциируются с моей ситуацией. А вообще я замечаю, что чтение становится своего рода примечательным комментарием к моему прошлому. Так я не читал со времен окончания средней школы.