Это были цветочки, ягодки были впереди. Октябрьская «революция» началась с «октябрьской перестрелки», как её тогда окрестили москвичи. Только горстка юнкеров сопротивлялась; остальные, переодевшись в штатское, отсиживались и охраняли подъезды своих домов. Среди них был также мой отец — опытный боевой офицер. Я вошел в мать, и, не сговариваясь, в глубине души мы стали иначе к нему относиться. Вслед за этим позором, как из рога изобилия посыпались обыски, облавы, аресты, расстрелы; тюрьмы переполнились, началась разруха, голод, холод в нетопленных жилищах, грабежи, эпидемии, смерть людей на улицах, продажа на базарах пирожков из человечьего мяса, превращение храмов в стойла для лошадей, издевательства, бесчестие, бесправие, принудительный труд, произвол преступников, подавление протестов и недовольства руками иностранных наймитов, закабаление населения, погром религии…
Десятилетним мальчиком я видел незабываемые сценки, слышал трагичные сообщения. Как губка, впитывал я разговоры взрослых, происходившие дома, дававшие ответы на мои недоумения и расширявшие мой кругозор. Центр тяжести высказываний лежал в критике коммунистов, которых тогда называли большевиками, и насмешке над их действиями. Суть дела часто оставалась в то время недоступной детскому восприятию, но сохранилось общее впечатление о Ленине, Троцком как о маньяках, не понимающих жизни; дилетантах во всех вопросах, кроме насилия и угнетения; наглых обманщиках, ненавистниках России; ярых безбожниках…
Моя среда и окружение состояли из московских интеллектуалов, как их следует назвать на теперешнем языке. У нас дома собирались профессора, инженеры, высокообразованные учителя и артистки. Никто из них к революционным партиям отношения не имел, с марксизмом был знаком, в лучшем случае, в самом поверхностном виде, политикой не занимался. Это же общество в свое время ругало царское правительство, смаковало сплетни о Распутине, вздыхало о революции, хвалило левых ораторов в Государственной думе. После катастрофы они сосредоточили огонь красноречия — на сей раз абсолютно обоснованный — на захватчиках власти и их преступлениях. Я до сих пор помню передаваемые подробности о производимых зверствах, радостные сообщения об ожидавшемся бегстве большевиков, об аэроплане, который вывезет их из Кремля, и угрозе Троцкого, обещавшего хлопнуть на прощание дверью, то есть взорвать Москву. Ждали войск Антанты в Россию, возлагали надежды на Деникина, потом Врангеля, и назначали близкие сроки падения режима. Потирая руки, передавали усиленно циркулирующие слухи о сифилисе Ленина, окончившемся прогрессивным параличом и полным безумием. Через несколько лет о многом смешно уже было вспоминать и, хотя говорился тогда не только вздор, мальчиком именно его я усваивал легче. Однако, осколки значительных мыслей осели в сознании, и впоследствии я к ним неоднократно возвращался, обдумывая, постигая их смысл.
Западному читателю трудно себе представить, в какой степени учащаяся молодёжь в СССР была в то время оторвана от источников мировой культуры.
В 1972 году, на Западе, я набросился на книги, о которых мы всю жизнь только мечтали, ибо в Москве мне удалось познакомиться лишь с небольшой их толикой, да и то в последние пять лет. В каком сверхпривилегированном положении оказались мои ровесники — белые эмигранты.
— Их духовными наставниками были герои Белой армии, овеянные славой недавних боев;
— у них была возможность знакомиться с произведениями всемирно известных русских писателей и философов;
— они посещали независимую Церковь;
— воспитывались в атмосфере великой культуры, имели доступ к сокровищам библиотек, читален, музеев;
— пользовались благами демократических свобод.
На нашем пути в Советской России были:
— бывшие офицеры, полностью лишенные инициативы, продавшиеся приспособленцы и перерожденцы. Большинство из них стыдилось своей службы в Красной армии и на вопрос, почему не ушли к белым, они ссылались на мобилизацию или отмалчивались;
— оставшиеся мыслящие люди, которых не вывели еще в расход сразу после 1917 года. В первые годы после катастрофы удавалось в узком кругу родни или хороших знакомых слушать их откровенные, справедливые и верные оценки происходивших событий. Но машина террора была направлена в первую очередь против таких людей. Они замолкали, исчезали; те, кто помоложе, перекрашивались. На жизнь страны их мнения совершенно не влияли;
— грубое искоренение религии. На Церковь были обрушены страшные гонения; в результате власти добились отхода от нее многих людей и стали насаждать безбожие;
— массовое уничтожение неугодной режиму богословской, религиозной, философской литературы. В топках котлов сжигали целые библиотеки, хотя теперь об этом забыли. Даже в столичных городах мы жили, как дикари, в отрыве от русских и от всех современных умственных течений. За хранение книг безобидного философа Владимира Соловьева отправляли в Соловки; зато нас накачивали политграмотой и вредоносным вздором в атмосфере предательства и тотального сыска.
Мои сверстники в Париже разбились на кружки младороссов, евразийцев, новоградцев, солидаристов… кипела борьба идей и разрабатывались пути помощи нашему несчастному народу. В это же время среди образованных людей Москвы царили полная растерянность, покорность навязываемым событиям, отсутствие помыслов к сопротивлению, в лучшем случае — подспудное брюзжание…
А режим не дремал, и на чекистов непрерывно тратился не один миллиард рублей: ковались опасные специалисты своего ремесла.
В 1928 году я окончил техникум и работал в Подольске[1] на цементном заводе. В Москву приехал только на воскресенье. Год был страшный. В Москве был организованный погром, одновременно ломали сотни церквей. В моем районе, вокруг теперешнего американского посольства в Москве, в то время были следующие церкви: Иоанна Предтечи на углу бывшего Кречетниковского переулка, Казанской Богоматери, Покрова с необыкновенной архитектурой, старинный храм, кажется, пятнадцатого века, на бывшем Новинском бульваре, Девяти мучеников, Иоанна Предтечи на Пресне. Кроме двух последних, все церкви снесли, церковь Мучеников разгромили, церковь Предтечи оставили действовать. В полукилометре от посольства на бывшей Кудринской площади и в одном из особняков на Никитской улице были две домовые церкви. Они были закрыты и перестроены в начале двадцатых годов.
Деформированные русские люди под гнетом диктатуры превратились в непротивленцев. Я не слышал ни об одном открытом групповом протесте в Москве. Лишь однажды я видел своими глазами на Мясницкой пожилую женщину на коленях перед разрушаемым собором. Она истово молилась, осеняла его крестными знамениями. Говорили, что это попадья, а попа той церкви давно уже сгноили. У огромного храма в Дорогомилове один паренек не выдержал, кинул кирпич в кого-то из разрушителей. Мальчика тут же схватили, скорей всего расстреляли и, вероятно, пересажали за этот проступок всю семью. Знаменитую высокочтимую часовню Иверской Божьей Матери у Красной площади даже сами чекисты побоялись ломать днем и напрасно — все равно некому было вступиться. В 1931 году снесли Храм Христа Спасителя — памятник Отечественной войны 1812 года. Лишь в деревнях оказали сопротивление при закрытии церквей.