Из маленького домика на Лесной улице в 1892 году мы переехали в большой дом на Соборной площади, в котором занимали сначала одну часть второго этажа, а потом, по мере рождения детей, прибавлялось по комнате, и нами постепенно был занят весь этаж.
Сразу же после обеда, до того, чтобы перейти уже на весь вечер в кабинет, мама садилась к своему письменному столу в гостиной, являлся повар и приносил счета и меню на следующий день. Счета эти составляли мучения моей матери, всегда до щепетильности аккуратной, но очень плохой математички: как-то выходило, что вечно копейки сходились верно, а рубли нет, и то и дело призывался на помощь папа, который с улыбкой садился за приходорасходную книгу, проверял итог и, поправив все дело, уходил снова к себе.
Двери были все открыты, кроме редких случаев, если был кто-нибудь вечером у папа по делам, и я, сидя за приготовлением уроков в столовой, с интересом слушала, что-то будет завтра к завтраку и обеду, и от души смеялась, когда папа вмешивался в этот хозяйственный разговор. Стоит, например, старый повар Станислав, а мама говорит ему:
– Что ты все котлеты даешь, дай завтра курицу.
– Курицу, – глубокомысленно повторяет Станислав, – курицу купить надо.
– А ты попробуй, укради, – раздается голос папа из кабинета. Мама весело смеется, а Станислав, не понимая шутки, с недоумением смотрит на дверь.
Обедали в те времена в шесть часов и лишь под самый конец ковенской жизни в семь, так что вечера были длинные.
Завтракали в половине первого. После обеда взрослые пили кофе за столом, а детям разрешалось встать. Когда мама кто-нибудь дарил конфекты, они хранились у папа в письменном столе, и мы получали после обеда по одной конфекте.
– Ну, дети, бегите в кабинет за конфектами, – говорит мой отец, а моя маленькая сестра Олёчек вдруг громко с чувством восклицает:
– Папа, как я вас люблю!
– Только за конфекты и любишь? – говорит, смеясь, папа.
– Нет, тоже и за подарки, – говорит Олёчек, глядя своими честными детскими глазами прямо в лицо отца.
Долго ее, бедненькую, дразнили этой фразой. Так и протекли мирно и счастливо двенадцать лет нашей жизни в Ковне. Ежегодно: пять месяцев в Ковне и семь месяцев в Колноберже, нашем имении Ковенской губернии. И эти годы мой отец всю свою жизнь вспоминал с самым теплым чувством, как и всех своих сослуживцев, подчиненных и помощников по Сельскохозяйственному Обществу, одинаково как русских, так и поляков.
Училась я дома, сначала с моей матерью и гувернантками, потом с учительницами, приходящими к нам на дом и о приходе которых Казимир докладывал: «Мария Петровна, мучительница пришла», а потом и с учителями Ковенской гимназии. С третьего класса я стала сдавать при гимназии экзамены, и мои родители с большим вниманием следили за моими уроками, справляясь ежедневно у учителей о моих успехах и внимании и часто сами присутствовали на уроках. Я училась в комнате рядом с кабинетом папа. Когда он бывал дома, то всегда открывал двери, чтобы слышать урок.
А из арифметических задач, заданных в виде домашних работ, я, кажется, никогда ни одной не решила без помощи папа. Промучившись целый час над бассейном, наполняющимся через две трубы, одну широкую, другую узкую, или над тем, сколько сделает в данное время поворотов большое колесо и сколько маленькое, идешь с тетрадкой и задачником Малинина и Буренина к папа, зная, что, если только он не занят экстренной работой, то отложит в сторону бумаги или книгу, возьмет твою тетрадь, испачканную десятком неправильных решений, и ласково скажет:
– А ну-ка, давай подумаем вместе.
Иногда сразу же удавалось решить задачу, но бывало и так, что папа решит ее тотчас же в уме, посмотрит ответ – верно, а объяснить мне никак не может:
– Алгебраически я тебе сразу объясню, – говорит папа, – а как это делается арифметически, надо подумать.
Я шла готовить другие уроки, а папа, найдя ясное и точное объяснение, звал меня.
А раз было так. Помню, что дело шло о цене коляски и дрожек. Папа просидел над этой задачей довольно долго, послал меня спать, а утром я нашла на своем столике бумагу, на которой красиво и четко была написана решенная задача, а в конце стояла приписка:
«Остается нерешенным вопрос, где продаются такие дешевые экипажи?»
Должна сознаться, что я всегда честно каялась учителям в том, что задачи решаю не одна. Учителя были все очень хорошие, и уроки всегда интересны, только несчастная математика с Аароновым очень уж приходилась мне не по душе и предмет нелюбимый, мало понятный и сухой, и учитель менее других умеющий внушить любовь к науке. И в гимназии Ааронова тоже не любили, и ученики всегда с злорадством представляли, как он задает задачу, а потом, углубившись в нее, говорит:
– Ну, это трудновато, я вам завтра объясню.
На следующем уроке, когда его спрашивали про эту задачу, он говорил:
– Задача неинтересна, возьмемте другую.
Раз мои родители увидали его в театре Народного дома, и когда на следующий день он пришел ко мне на урок, папа спросил его, понравилось ли ему там? На это Ааронов ответил, что представление то хорошее, но публика плоха, и что он там «подвергся оскорблению Товия». Мы так и не поняли, что это значит, и как-то стеснялись показать свою необразованность и спросить объяснения. Долго эта фраза оставалась для нас загадкой, пока, наконец, кто-то из знакомых не сумел объяснить, что Товий, по Библии, был оплеван народом. После этого инцидента бедный наш математик окончательно упал в глазах своих учеников, которые, вместо того чтобы пожалеть, подняли его на смех.
Но зато другие учителя, особенно преподаватель русской словесности, были очень хороши, и я с удовольствием ждала уроков.
К весне уроки делались труднее, учителя взыскательнее, чувствовалось приближение экзаменов. Но, несмотря на это, училось легче, все казалось интереснее и значительнее, когда начинало пригревать солнце, позже зажигались лампы, и все ближе и ближе придвигался день переезда в Колноберже.
А когда Казимир первый раз настежь открывал замазанные на зиму окна и комнаты вечером вдруг наполнялись торжественным гулом большого соборного колокола и сладким запахом тополей, становилось на душе так светло, что и экзамены не пугали, и вся жизнь представлялась радостным праздником.
Ко всенощной я ходила почти всегда с матерью, а к обедне с отцом. После же обедни каждое воскресенье папа ходил покупать со мной в кондитерскую угощение на «танц-класс». Модные кондитерские были в то время – Перковского и «Ренессанс». Рассказывали, одна девочка в гимназии на вопрос учителя, как называется еще иначе эпоха Возрождения ответила: «Перковский» вместо «Ренессанс».