Уже с осени 1792 года понеслись требования о суде над поверженным монархом. Все чаще раздавались крики: «На гильотину Капета!» Секции[6] посылали делегатов в Коммуну и Конвент, прося ускорить национальное правосудие. На площадях и в парках бродячие актеры разыгрывали сцены процесса и казни Людовика. В Якобинский клуб шли адреса из департаментов, провозглашавшие смертный приговор низложенному королю. Людовик и как властитель, и как человек был обречен на исчезновение всем ходом истории, которого он не смог предугадать и к которому не сумел приспособиться. Как бы ни был он ныне жалок, его физическое существование представляло угрозу для освобожденной Франции. Во имя его плели сеть интриг контрреволюционные эмигранты при европейских дворах. Во имя его ушедшее в подполье дворянство и не присягнувшее конституции духовенство поднимало провинции. Во имя его полчища интервентов рвались к Парижу. Так разве, зная это, можно оставаться снисходительным к узнику Тампля? Разве, если все бросить на чаши весов истории, не перетянет кажущаяся жестокость, обрекающая на смерть тирана? Да, тирана, как ни смешно это звучит. Если учесть все в совокупности, то нельзя не понять простых людей, называющих беспомощного статиста, жалкого пигмея, не имеющего своей воли, кровопийцей и тираном…
И еще одно. Кстати говоря, очень немаловажное.
Вполне понятно, почему господа Бриссо, Верньо, Жансонне и прочие хотели бы спасти короля. Разумеется, не от большой любви к нему и не из человеческой жалости. Нет, дело здесь совсем в ином. Они боятся будущего. Они не верят в прочность республики. Не верят в силы революции. И ненавидят тех, кто в эти силы верит. Им нужен рычаг, который всегда будет угрозой для патриотов. Если бриссотинцы спасут его, «болото» [7] окончательно сплотится с ними, Гора же навсегда утратит свои позиции и погибнет, а Конвент превратится в контрреволюционное учреждение, которое вытравит все завоевания прошлых лет, уничтожит свободу и равенство, вернет народ к временам рабства.
Но нет. Этого нельзя допустить. Этого не будет. Он помешает этому. Его речь готова. Ее подготовила сама жизнь. Так стоит ли трудиться над конструкцией гладких фраз, обтекаемых оборотов, вдохновенных отступлений? Он не станет этого делать. Он выступит, когда придет его час.
И вот час пришел.
Утром 13 ноября первым поднялся Петион. Его круглое простоватое лицо, обычно кривившееся в смущенной полуулыбке, на этот раз выглядело слишком серьезным. Ренегат Петион… Недавно Робеспьер рассказал об их былой дружбе, о том, как в день закрытия Учредительного собрания им обоим устроили восторженную встречу. Устроил народ. Ведь в то время Петиона также называли Неподкупным… А теперь над ним смеются. Все знают, что ради престижа и жирного куска он продался Жиронде… Петион преисполнен важности. Он сознает ответственность своего выступления. Собственно, это даже не выступление. Петион ставит проблему прений: может ли король подлежать суду?
Вот так проблема! Ведь еще в начале ноября были заслушаны доклады депутатов Валазе и Мейля, из которых следовало, что Конвент должен судить Людовика! Правда, Валазе допустил ошибку, предложив, чтобы короля судили как простого гражданина. С этим можно и нужно спорить, но вопрос о подсудности как будто не вызывал сомнений. Тогда Конвент постановил даже, чтобы доклад Мейля был разослан во все коммуны республики! А теперь, собравшись с силами, они хотят переиграть… Ну что ж, послушаем.
Поднимается жирондист Мориссон. Личность малоизвестная. Он не выступал до сих пор, но эту речь подготовил тщательно. Точнее, ему подготовили: над речью, несомненно, трудилась вся котерия. Мориссон вежлив, корректен, предупредителен. Он постоянно извиняется, просит поправить, если допустил ошибку. Он заранее уверен, что его мнение будет противоположно мнению большинства (!). Нет, он не питает теплых чувств к королю и не жалеет черной краски для характеристики Людовика: король — клятвопреступник и злодей, он предал родину и осыпал французским золотом ее врагов, он был причиной гибели тысяч граждан, кровь которых вопиет о мщении, но (так! Вот наконец появилось и неизбежное «но»)… Но короля, как и всякого другого гражданина (!!!), можно судить только на основании положительного закона, существовавшего ко времени совершения его преступлений. Есть ли такой закон? Нет, уголовный кодекс им не располагает. А конституция, основной закон страны, гласит: «Особа короля священна и неприкосновенна». Итак: Людовик может пасть только под мечом закона; закон безмолвствует, следовательно, короля ни судить, ни осудить нельзя!..
Все. Они высказались до конца. И теперь возможны только перефразировки принятого тезиса. Теперь они пойдут петь одно и то же на разные голоса. Но тезис ведь ложен. Он сейчас им докажет это и разом похоронит их торжество.
Он идет к трибуне.
В первый раз.
Идет уверенной, твердой поступью, высоко подняв голову.
Он слышит бегущий за собою шепот: «Кто это?», «Как его имя?» Но все это не смущает его ни в малой мере. Он холоден, собран, уверен в себе.
Медленно поднявшись на трибуну, оглядывает зал.
Это не совсем обычное зрелище. До сих пор он, сидевший на верхней скамье амфитеатра, видел, если не считать ораторов на трибуне, одни лишь затылки. А теперь он видит лица, только лица, очень разные, но все обращенные к нему, напряженные, ждущие.
И он бесстрашно бросает в эти лица, прямо в них, единым сгустком начальные фразы, давно отлитые памятью:
— Я намерен доказать, что король подлежит суду; что мнение Мориссона, отстаивающего неприкосновенность монарха, и мнение Валазе, предлагающего судить короля как гражданина, одинаково неверны; что его должно судить на основании совершенно иных принципов… Я утверждаю, что короля надо судить как врага; что нам предстоит не столько судить его, сколько поразить; что, так как он исключен из договора, связывающего французов, судебные формальности здесь следует искать не в гражданских законах, а в международном праве!..
Он слышит свой голос, оценивает дикцию и чувствует, что взял верный тон. Слова рассекают воздух отчетливо, словно рубят. И они слушают, превратясь во внимание. Нет ни шиканий, ни разговоров. Это придает ему уверенность, речь теряет первоначальную нарочитость, льется более плавно, свободно. Он умело оперирует историческими примерами, обращается и к будущему. Постепенно выполняя свои обещания, он разбивает софизм «неприкосновенности» и издевается над тезисом о «короле-гражданине». «Какую республику хотите вы учредить среди нашей борьбы и общих слабостей? — спрашивает им и сам же отвечает: — Каков будет характер процесса над королем, такова же будет и ваша республика».