На турбазе в Лазаревском я водил экскурсии, был физруком, фотографом… Это было настоящей школой жизни. Сколько приезжало интереснейших людей со всей страны! Лазаревское словно становилось пригородом Москвы, Ленинграда, Киева…
«Черное море мое…» (море слева). 1953Однажды я был дежурным по турбазе. Турбаза была настоящей: на месте нынешних коттеджей и высоток трепыхались брезентовые палатки с неприлично задранными по причине жары пологами. И электричество, между прочим, выключали ровно в полночь: не для того, чтобы сберечь здоровье туристов, а просто иначе бы дизель-генератор не выдержал нагрузки. И вот, слегка игнорируя должностные обязанности, я приглашаю симпатичную девушку посидеть на берегу в строгих рамках романтического свидания. Море шумит, я пою… И до того замечательной показалась жизнь в этот момент, что я, усугубляя произведенное на девушку впечатление, разбежался и поплыл, да так быстро, мощно, что повышенное внимание дамы мне было наверняка обеспечено. Плыву-плыву, воображая, какое впечатление мой кроль производит на оставшуюся на берегу красавицу… Внезапно вспоминаю про берег, оглядываюсь… И вздрагиваю: луна затянута, звезд не видно, тьма кромешная. И только вдали мерцают огни турбазы… Значит, чтобы вернуться, надо плыть на огни. Сориентировавшись, делаю несколько гребков, и… тут фонари надежды гаснут. Это исполнительный дизелист вырубил движок. Убежден: Золушке в знаменательную полночь было легче – она знала, куда бежать. А тут – никаких ориентиров. Сколько хороших песен спето о море. В этот момент я возненавидел их все. Повсюду, насколько позволял оценить беспросветный мрак, кромешная водная гладь. Плыву и думаю цитатой из классика:
– Куда ж нам плыть?… Что делать?…
В подкорке – только паника. Я даже не могу сообразить, где нахожусь… А волна уже совсем не романтического порядка.
И когда я своими словами уже начал прощаться с жизнью, вдруг увидел поезд.
Мой спаситель, малюсенький, как детская игрушка, неторопливо пробирался побережьем, его окна приветливо светились… Я резво направился в сторону обозначившегося берега. Но едва успел сделать десяток гребков, как поезд зашел за мыс, и снова стало темно. Я продолжал плыть в интуитивно выбранном направлении, пытаясь ногами нащупать что-нибудь твердое, теряя от каждой новой неудачи этих судорожных попыток последние силы.
– Следующая электричка в четыре утра, – булькает в такт волне мысль…
И вдруг зажигается свет, загораются огни, я вижу большую лестницу, бегущих людей… Из последних сил подгребаю туда…
И вот – сцена, достойная самого великого режиссера. Экскурсоводы, массовики, физруки слетают к морю по лестнице. Их по-южному безмятежные лица выражают забытое состояние озабоченности! И я этаким Ихтиандром возникаю из воды… Но Ихтиандр являлся миру в чешуе, а я – в мокрых, не самого последнего пляжного фасона трусах, облепивших мое совсем уже не героическое тело.
Но я был счастлив.
А когда немного отдышался, узнал, что моя спутница, прождав своего «человека-амфибию» больше часа, подняла тревогу.
В другой стране я бы утонул, и нечего было бы вспоминать.
Я уже говорил, что с детства предчувствовал свою судьбу и, узнав об открытии в Челябинске местного телевидения, сразу понял: новое средство массовой информации, пропаганды и агитации без меня не обойдется. Точнее, я внезапно понял, что без телевидения не проживу. Я до сих пор считаю, что слово «телевидение» должно писаться с большой буквы. А у меня даже и образования-то специального не было…
Если бы я только предвидел, сколько надо уметь и знать, какими способностями обладать, чтобы быть телевизионщиком, я бы до сих пор водил экскурсии в Мамедово ущелье, рассказывая печальные истории о несчастной любви, благодаря которой образовывались водопады.
Из того, сколько внимания я уделяю именно моменту встречи с телевидением, можно понять всю значимость для меня этой цепочки событий. Конспективно суть моего «телевизионного облучения» уже излагалась в преамбуле. Но история – как корабль, который, бороздя океан памяти, обрастает ракушками подробностей.
Владимир Николаевич Малахов, первый директор Челябинской студии телевиденияВ 1957 году я вернулся в Челябинск. Отправился в дирекцию создаваемой студии, которая дислоцировалась на главпочтамте. Нашел своего бывшего шефа Владимира Николаевича Малахова, бывшего редактора газеты «Комсомольская смена», где я совсем немного поработал внештатным фотокором:
– Владимир Николаевич, возьмите меня!
Малахов – честно:
– Ну, не знаю, старик…
– Я могу просто помогать, – не терял я надежду.
– Ну, помогай! – благословил меня он.
А в это время приехал столичный театр с известными актерами. Как водится, популярных артистов пригласили в студию.
Человек семь пришло, так сказать, на примерку, когда согласовывалась тематика, хронометраж вечернего эфира. Они ушли, и тут наш первый главный режиссер Сергей Алексеевич Аверкиев спохватился:
– Свет в студии забыли поставить.
А актеров уже не вернуть.
– Леонид, сядь, на тебя свет поставим, – сказали мне.
Я поочередно садился на места, которые по плану должны были занимать знаменитости. Но просто сидеть под прожекторами было скучно, и я, дурачась, пародировал москвичей. На чье место садился, того и пародировал. Студийные смеялись.
Потом, когда установка света закончилась, Аверкиев пригласил меня к себе и сказал, наверное, самую главную фразу в моей жизни:
– Мы возьмем тебя… столяром!
Возможно, так проще было пройти кадровый барьер: ведь у меня в трудовой была запись «культработник», или, как тогда писали в газетах об этой профессии, – «мастер хорошего настроения».
– Но работать будешь осветителем, – успокоил меня Аверкиев.
А времена были такие, что даже кандидатуру столяра на мощном средстве массовой пропаганды и агитации должен был утверждать идеологический отдел обкома партии.
Лазаревское, 1956И вот трое кандидатов на зачисление в штат студии предстали перед пронзительным взором заведующей отделом пропаганды обкома партии. Наверное, я не совсем соответствовал представлению партийной дамы о типичном столяре. Потому что, когда мы вышли из кабинета, Малахов почувствовал возможные проблемы и говорит:
– Послушай, Пивер, усы надо сбрить…
А надо сказать, в то время у меня были усы, которые, в общем-то, девушкам нравились. А сбривать свое достояние только потому, что это не понравилось лишь одной, – нелепо. Так я и сказал Малахову.