Композитор ищет Истину с невероятной требовательностью к себе, со страшно высоким чувством ответственности к каждой написанной музыкальной мысли. Сочинения ему мало. Поиски Истины продолжаются в исполнительстве. «Это, наверно, самое значительное, что мне в жизни удалось сделать» – так сказал он о своей записи обоих томов «ХТК» И. С. Баха, в которой поражает экспрессивная страстность игры на клавесине, огонь вдохновения.
В последние годы «внешний» выход продукции – исполнительской и композиторской – сходит почти на нет. Но интенсивность духовной жизни, слушание музыки, постижение ее красоты, размышления о ней достигают, возможно, наивысшего момента.
В 90-е годы многие друзья Андрея Волконского звали его в Москву. Трудно сказать, почему он ни разу не навестил свою «вторую родину». Неизменным успехом пользовались юбилейные концерты его музыки в 1998, 2003, 2008 годах. Вокруг его имени существовал – и существует – некий ореол загадочности, легендарности.
Мне очень много рассказывал об А. М. Волконском мой профессор по композиции Н. Н. Сидельников. Потом – Л. А. Давыдова, с которой мы выступали в 90-е годы. В 1998 году мне представилась возможность, сопровождая музыковеда из Германии М. Куртца, посетить Андрея Михайловича в Экс-ан-Провансе. Несколько дней, проведенных в разговорах с ним (я выступал в роли переводчика), оставили большое впечатление, заставили о многом задуматься, помогли лучше узнать московскую жизнь 50-х и 60-х годов.
Гостеприимный, радушный хозяин принимал нас тогда, показывал город, угощал, рассказывал о себе – и раскрывалась сложная, драматичная судьба великого русского музыканта… Он прожил в России 25 лет – треть своей жизни – и за это время написал большую часть своих сочинений. Время это было для русской музыки одно из самых страшных (вспомним хотя бы «убивший музыку» 1948 год). Энергия сопротивления режиму, огромная любовь к Волконскому его слушателей – а ими являлась вся интеллигенция, все любители музыки в Москве, во всех крупных городах и России, и других республик тогдашнего СССР – давали ему силы прокладывать новые пути в искусстве. Да, конечно, А. М. Волконский был только русским композитором, и никаким другим – ни швейцарским (по подданству), ни французским (по стране проживания). Он был русским, несмотря на то что внешне никак не выражал свою любовь к русской музыке. Он очень любил немецкую музыку, немецкую культуру, немецкий порядок. Любил Шёнберга, Цемлинского, Веберна, Берга.
Конечно, ему было очень трудно. Но именно в этой трудной ситуации появлялись его выдающиеся сочинения, так повлиявшие на всю русскую музыку второй половины ХХ века. На Западе он тоже написал много замечательной музыки. Но чувствовалось что-то «кризисное», возникали какие-то проблемы в его композиторском творчестве. Никогда я не написал бы так, если бы это не были его собственные слова о своих «западных» годах. Ему надо было написать «правильную», «истинную» музыку. Он мог бы быстро «накатать» любое количество музыки. Но один шаг к Истине, пусть и не выразившийся в «музыке», был для него важнее. Он предпочитал «правильно» молчать, чем «неправильно» сочинять.
После 1998 года мы изредка разговаривали по телефону. Почти всегда звонил я. В феврале 2008 года Андрей Михайлович сказал: «Хочу надиктовать книгу, но глупо говорить в одиночестве, одному диктофону». Когда я предложил присутствовать при его надиктовывании, он согласился. А поскольку я знал, что литературной обработкой мне будет заниматься трудно, то пригласил, заручившись согласием Волконского, музыковеда и музыкальную журналистку из Сиэтла Елену Дубинец. И опять Андрей Михайлович оказывал нам московское гостеприимство – с 20 по 30 июля 2008 года. Чувствовал он себя уже значительно хуже, чем десять лет назад. Передвигался в коляске. Но сохранял потрясающую память, свежесть ума, остроту суждений.
Эти десять дней были загружены работой до предела. Вставал Андрей Михайлович рано – в 5 или 6 часов. Около часа слушал музыку – Машо, Дюфаи, Окегема, Обрехта – своих любимых композиторов. Как-то он сказал нам: «Это для меня вместо утренней молитвы». А потом добавил: «Ну, не вместо…» На спинке кровати у него висели четки. Я вставал поздно – к завтраку выходил часов в девять-десять. А. М. «критически» приветствовал меня: «Добрый день», – подчеркивая слово «день». Он говорил в день часов по девять-десять. Хотел говорить только о Средневековье, но мы с Леной «наводили» его на менее любимый им XIX век, а о ХХ веке он часто начинал заговаривать сам. «Что вы меня спрашиваете о моих сочинениях? Мы делаем книгу о Машо, а не обо мне», – несколько раз восклицал он. Но мы спрашивали. И в конце нашего пребывания в Экс-ан-Провансе стало ясно, что все «лакуны», «белые пятна» в истории музыкального мышления человечества оказались им заполнены.
Андрей Михайлович выполнил свое желание, высказанное им в телефонном разговоре. Он нарисовал свою картину музыкального мира. Под нашим нажимом он «нарисовал» и автопортрет. Как вписывается этот автопортрет в панораму развития музыки за почти два тысячелетия? Андрей Михайлович не успел сделать выводов. Он хотел назвать книгу «Уроки прошлого», а выводы должны будут сделать читатели. За день до внезапной кончины композитора Елена Дубинец закончила расшифровку записей бесед. Прочесть и отредактировать их Андрею Михайловичу уже было не суждено.
Каким же он был, этот уникальный, загадочный, великий музыкант с такой сложной, можно даже сказать трагической, судьбой? О нем будет написано и сейчас уже пишется много воспоминаний. Множество его близких друзей (а он был очень общительным человеком) знают его гораздо лучше, чем я. Скажу лишь несколько слов о том, каким я его увидел.
Закрытым. Очень вежливым, гостеприимным, приветливым, но как бы воздвигающим некую стену между собой и собеседником. Остроумным, элегантным, эффектным. Очень глубоким, но никого не пускающим в эти глубины. Они только иногда виднелись в его глазах, вдруг становившихся серьезными, пытливыми, пристально куда-то вглядывавшимися. Порой довольно жестким, трудным в общении. Бескомпромиссным. Беспощадно правдивым, без тени ретуши. Невероятно эрудированным, осведомленным во всех областях человеческой жизни. Очень интересным собеседником.
И вдруг – иногда – он становился мягким, ласковым, почти нежным. Так было, когда мы уезжали. Лена – в четыре утра, а я – в семь. Он поднялся (как признался сам, неожиданно для себя), чтобы проводить ее, тепло попрощался, выехал в предрассветном сумраке на балкон, чтобы помахать рукой, даже приподнялся в коляске (что уже было физически трудно для него), улыбался, долго смотрел вслед ушедшему такси.