Он перебирал костлявыми пальцами четки и непрерывно ворчал, перемешивая слова молитвы с ругательствами.
Мы ходили вокруг на цыпочках, не смея дохнуть. Старались угадать каждое его желание. Говорили шепотом, чтобы не раздражать его, но ничто не помогало. Он грозно хмурил седые брови, брюзжал, был всем недоволен, безустанно сулил всем кару божью и адский огонь. Мы с облегчением вздыхали, когда, наконец, оканчивался третий день и мы общими силами перетаскивали кровать вместе с ее хозяином в соседний дом.
«Номерной» крепко врезался мне в память. С ним связывалось много совершенно непонятных для меня в то время вещей. Он же был такой набожный, вечно молился, вечно стоял на коленях в костеле! Почему же тогда в результате этих молитв — неизлечимое увечье? Он все время говорил о боге — и в то же время в нем было столько злобы, ненависти к людям!
В семье нас не воспитывали в религиозном духе. Я была уже не так мала, когда впервые услыхала о Христе, и притом не дома, а от детей, с которыми играла в парке. Здесь, в деревне, где каждая изба была увешана иконами, где у придорожных распятий пелись духовные песни, я выучила молитвы и десяти — одиннадцати лет от роду пережила короткий период внезапной набожности. «Номерной» был лишь одной из причин, поколебавших эту набожность, но этих причин было немало.
Принято было говорить, что ксендз — это слуга божий, посредник между людьми и богом. А между тем я знала, что ксендз забирал на почте письма деревенских девушек и затем публично прочитывал их с костельного амвона, называя фамилии и так же, как наш «Номерной», стращая дьяволом и адом.
Раз в год ксендз обходил дома. Приходил он и к нам. Он кропил дом святой водой, читал молитву. У калитки останавливалась телега: на нее складывали дары ксендзу. Бросалось в глаза, как сосредоточенно следил он взглядом за телегой, опасаясь, чтобы хозяйка как-нибудь не забыла положить в корзинку сыр, и беспокоясь, свежи ли и достаточно ли крупны яйца и нет ли, боже упаси, на яблоках пятен. Ксендз был высокий, румяный, в рясе из прекрасной материи, а деревня была бедная, разоренная и истощенная военными поборами. И все же он не стыдился ходить от избы к избе и выжимать из людей «дары», не стыдился требовать больше, привередничать, капризничать.
Я знала, что в это предновогоднее время по всем окрестным селениям, по всем бедным горным деревням бродят ксендзы и собирают, собирают, собирают все, что возможно, все, чего не изъяли еще военные реквизиции, в чем женщины отказывают собственным детям, — лишь бы ксендз остался доволен, лишь бы не попрекнул в костеле, назвав по имени и фамилии, не стращал бы адом, ожидающим тех, кто скупится для «слуги божьего».
Уже в первую осень войны нам пришлось довольно туго. В деревне не было продуктов, мы не имели зимней одежды, я ходила до декабря в летних сандалиях. Отец мог присылать лишь очень немного денег, да это, впрочем, и не имело значения, так как за деньги в сущности ничего нельзя было достать.
Бабушке удалось купить мешок кукурузной муки, и с этих пор кукуруза стала преследовать меня, как некий кошмар. Кукурузная каша густая, кукурузная каша жидкая, клецки из жареной кукурузной муки, лепешки из кукурузы — и так целыми месяцами. Когда я теперь вспоминаю то время, мне вообще кажется, что в течение этих трех лет я не ела ничего, кроме кукурузы.
В одну из зим нам посчастливилось достать изрядное количество картошки. Картошка была мороженая, черная, водянистая и, когда варилась, страшно воняла. Но мы съели ее всю.
Весной мы собирали крапиву, мелкую, едва показавшуюся из земли. Из крапивы варили суп. Из растущей повсюду лебеды делали соус. Чай заменяли листья ежевики и земляники. Ну, а кроме того, мы добывали все, что могли дать леса и поля. Когда начинали краснеть черешни, я пропадала из дому на целые дни. Черешен была масса. Они росли на склонах холмов, поросших ельником, на опушке леса, на краю поля. Светлые ягоды — горьковатые и темные — сладкие.
Почти одновременно с черешнями начиналась земляника, затем черника, потом ежевика. Наконец, появлялись грибы: в березовых рощах — тысячи желтых лисичек, а в ельнике, во мху, — коричневые шапочки боровиков. Но нас, ребят, больше всего радовали сыроежки. Их не нужно было резать, варить, обращаться за помощью к старшим. Достаточно было обтереть со шляпки гриба землю и еловые иголки и положить на кухонную плиту, насыпав в шляпку, как в маленькую чашечку, немножко черной соли. Гриб пускал сок, темнел, ежился и через минуту был готов. Точно так же можно было печь сыроежки на костре в поле.
Впрочем, костры в поле — это целая особая глава. Холодными весенними утрами, когда начинался выгон коров на пастбище, мы разводили костры, чтобы немножко согреться. Я постоянно пасла коров вместе с Виктусей, пастушкой нашей хозяйки, и с другими детьми. Во время этого довольно скучного занятия костер был самым приятным развлечением.
Летом костер разводили, чтобы испечь пойманную рыбу. Ловля рыбы на долгие годы сделалась моей страстью. Не какое-то там ужение, когда приходится часами неподвижно сидеть на берегу и терпеливо ждать, не соблазнится ли какая-нибудь неосторожная обитательница вод червяком, а ловля руками — спорт, богатый сильными переживаниями.
В нашем потоке ловились голавли — маленькие рыбки с большими плоскими головами. Они были совсем похожи на морских бычков.
Голавль сидит под камнем. Нужно осторожно приподнять этот камень, так, чтобы не плеснула, не замутилась вода. Теперь голавль ясно виден в прозрачной горной воде: торчащий спинной плавник, темные пятнышки на скользкой коже… Затем надо осторожно окружить добычу: окунуть руки в воду, незаметно приближать их к беспечно глазеющей рыбе и вдруг — неожиданным движением — крепко схватить, притом непременно за голову, иначе он выскользнет и удерет под другой плоский камень.
С форелью было труднее. Ее было немного. Она скрывалась между корнями ольхи в ямах под берегом. Ее приходилось искать вслепую. В какой-то момент вдруг чувствуешь под пальцами что-то гладкое, скользкое — форель! Сердце усиленно колотится: ведь форель не станет ждать, как глупый голавль! Ее движения быстры как молния, она сразу удирает и пропадает в быстрых водоворотах горного потока. Но зато какая радость, если поймаешь! Тут дело не только в том, что форелью можно было досыта наесться. Это была победа, торжество, так как поимка форели считалась большой удачей.
Осенью костры разводились, чтобы печь картошку. Вился сизый дымок, пахло вянущими листьями ольхи, с пастбища доносились песенки. Всюду, куда, ни глянь, дети пекут картошку. Хрустела под зубами обгорелая корочка, обжигала губы белая мякоть. Хороша была эта картофельная пора! Но в то же время она напоминала о зиме — самом трудном периоде.