Такая лысина во всем Переделкине была только одна и представляла собой прямую голевую опасность при соприкосновении с футбольным мячом, когда мы играли с местной шпаной на поляне в лесу. Обладатель лысины был прозван Бубукиным за сходство этой важнейшей даже в футболе части тела с некогда знаменитой «пушечной лысиной» первоначального обладателя данной фамилии — бывшего нападающего московского «Локомотива». Наш переделкинский Бубукин был инженером, а уж если говорить начистоту, то и евреем, хотя и в данном случае, и вообще это не имело и не имеет никакого значения. Поравнявшись со мной на встречной пробежке, Бубукин против обыкновения не остановился, а только бросил, как нечто само собой разумеющееся, в чем даже сомнения быть не могло:
— Извини, старина, — спешу на электричку. Значит, увидимся около Белого дома, на баррикадах.
Когда после пробежки в лесу я вернулся на переделкинскую дачу, Евтушенковед Номер Один уже ждал меня на своем красненьком обтрепьпие, забрызганном грязью из-под гусениц танков, которые шли на Москву.
Сначала мы вместе прилипли к радиоприемнику, жадно ловя, как в еще недавние времена глушилок и психушек, забугорные последние известия. Но потом мы переглянулись и поняли друг друга.
Пора было ехать.
— Поедем на моей развалюхе, — сказал Евтушенковед Номер Один. — Твою жалко — она поновее…
Евтушенковед Номер Один знал назубок всю «евтушенкиа-ну», состоящую главным образом из разоблачений меня. Он меня не идеализировал, но не любил тех, кто меня не любил.
«Союз евтушенковедов» — трогательное, немножко смешное, ревнивое друг к другу братство знатоков-идеалистов, «остро нуждающихся в квалифицированной психотерапевтической помощи», как нервно определила одна из моих жен, затравленная их приставаниями по поводу моих черновиков.
Основатель евтушенковедения — мой земляк, с такой же крохотной сибирской станции, как и я, еще в бытность свою студентом когда-то возник на моем московском пороге, словно материализованный призрак бесплацкартных вагонов Транссибирки, где чья-то торчащая с верхней полки нога, почесавшись во сне о другую ногу, сбивает пяткой шапку-ушанку с кого-то спящего в проходе стоя, как лошадь; вокзалов, где на заплеванном и залузганном полу под покосившимися портретами членов Политбюро цыганки кормят смуглой грудью детей с кудрями, похожими на черные виноградные гроздья; столовок, где с потолков свисают ленты-липучки, облепленные мухами, а прямо на стуле четырьмя подшипниками своего деревянного пьедестала установился, как живой памятник войне, обрубленный ею человек, расплачивающийся за водку горстями меди…
Когда мой земляк с провинциальной деликатностью, чтобы не наследить, снял свои распадавшиеся по частям ботинки, то в нос шибануло так, что я попятился.
Он ел и пил голодно, неразборчиво, и его глаза вдруг странно остекленели, как будто вот-вот голова завалится набок и он захрапит. Но почти умершие глаза вдруг налились фосфорическим блеском, рано полысевшая голова с хохолком дернулась, и из горла один за другим полились мои стихи, сотни которых он знал наизусть.
Он читал стихи, как поют на весеннем току глухари, закатывая глаза и не слыша вкрадчивых шагов охотника, целящегося в любовную песню. Он читал мои стихи, даже старые, как будто только что написал их сам, а я, их автор, просто-напросто первый, случайно подвернувшийся ему слушатель.
И вдруг мне показалось, что это я сам, юный, голодный, с продранными локтями и скошенными каблуками, в слипшихся от скитаний носках, пришел читать стихи другому себе — баловню фортуны, объехавшему полмира. И еще неизвестно, кто был более подлинным мной — я или этот сибирский, неловко сплетенный природой комок из голода, неосуществленных желаний и судорожной любви к поэзии.
Но когда мы сблизились, с ним произошло нечто похожее: он стал казаться себе мной. Он даже завел себе пуганую личную жизнь, как я. Изучив мою стихотворную технику, он рискнул писать собственные стихи, но они получались двойниками моих. Он стал пить много и часто, как я, но я пил только вино и шампанское, а он — что попадется.
Он не выдержал быть мной, и он был первый из меня, кто умер. Когда он напивался и плакал, то предостерегающе поднимал указательный палец, покачивая им и заклиная меня: «Евгений Александрович, только не надо… Умоляю вас — только не надо!»
Он никогда не говорил мне — чего не надо, но это было что-то, чего я никогда не должен делать. Может быть, предавать тех, кто, как он, поверили в меня раз и навсегда и хотели бы, чтобы так навсегда и осталось?
Он оставил после себя огромный неупорядоченный архив из моих рукописей, вырезок, выписок, фотографий, а еще созданный им «Союз евтушенковедов», первый съезд которого ему все-таки удалось провести. В этом Союзе состояли евтушенковеды-москвичи — председатель шахматного клуба, подводник, кибернетик, начальник охраны типографии, анестезиолог и его жена-кардиолог, ленинградцы — фармацевт, инженер, донецкий проектировщик, иркутский капитан милиции, зиминский журналист, алтайский филолог, мурманский народный депутат России…
Евтушенковеды выступали с чтением моих стихов по всему Советскому Союзу — на танцплощадках, зверофермах, в роддомах, вытрезвителях, сельских клубах, «почтовых ящиках», домах отдыха, колониях для малолетних преступников, школах, химчистках, военкоматах, на пивзаводах, в пионерлагерях и венерологических диспансерах — короче, везде, куда их пускали.
Евтушенковеды были ходячими книгами моих стихов. Когда я попал в опалу, никто из них не перестал исполнять мои стихи, хотя это было небезопасно. Некоторые евтушенковеды, к ужасу домочадцев, превратили свои скромные квартиры в мои мини-музеи. Они оказывали мне драгоценную помощь при составлении книг, ибо знали мои стихи лучше меня. Они бережно коллекционировали любые бумажки, обрывки, клочки, связанные со мной.
Одна почтенная женщина-евтушенковедка симулировала приступ радикулита, чтобы лечь в гульрипшскую больницу, куда в конце концов получила направление на работу Маша.
Почтенная евтушенковедка совершила этот невинный подлог только для того, чтобы добавить к своему архиву выписанный собственноручно моей женой больничный лист, который она благоговейно сохранила, а не сдала, как все нормальные больные, по месту работы, чтобы получить законные деньги.
А все-таки «Союз евтушенковедов» был совсем не похож на клуб поклонников рок-звезд.
Отношение евтушенковедов ко мне было не идолопоклонничеством, а в отчаянье найденной точкой приложения нерастраченного идеализма.
Я знал, что они слева направо и справа налево прочтут каждую мою стихотворную строчку, каждое слово в моем любом интервью, и побаивался этой благородной цензуры идеалистов.
А Евтушенковед Номер Один стал моим близким другом, хотя я часто искренне поражался тому, как такой серьезный человек может тратить столько времени и к тому же столько денег на вырезки и прочую бумажную канитель.
Он появился в моей жизни лет двадцать назад, когда еще был глубоко засекреченным специалистом, работающим над совершенствованием подводных лодок.
Однажды утром ко мне явился незнакомец в черной с золотом флотской форме и положил на жалобно заскрипевший письменный стол штук десять внушительных по размеру томов в ледериновых переплетах. Все эти тома были перепечатаны им на машинке собственноручно.
Я открыл первый из них и увидел на первой странице именно то, о чем нескромно мечтал с моего литературного отрочества:
ЕВГ. ЕВТУШЕНКО
ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Взволнованно поблагодарив незнакомца, я тем не менее радостно расстался с ним, предвкушая наслаждение от постраничного смакования продавившей мой стол ледериновой пирамиды, и завалился на диван с первым томом. Но, раскрыв его, я пришел в ужас от того, сколько плохих стихов я написал, подобно Буратино в Стране Дураков, обманутый или собственными коротенькими мыслями или советами мошенников зарывать поглубже в землю золотые монеты и ждать, когда из них вырастет дерево.
И с еще большим ужасом я подумал, что, если вдруг после моей смерти какой-нибудь злостный мой враг провозгласит меня гением и будет напечатано все, что я намарал, это станет самым страшным разоблачением за всю историю литературы.
Незнакомец, долбанувший полным собранием моих сочинений меня по голове, сам того не предполагая, выбил из нее немало дури, хотя и не всю. Иногда и собственной дури жалко. Какая-никакая, а своя.
Вот какую роль в моей жизни когда-то сыграл Евтушенковед Номер Один, сидевший за рулем кособокого красненького «жигуленка», двигавшегося по Кутузовскому проспекгу к Белому дому параллельно с потерявшимся танком, в чьем люке затравленно вертел головой танкист-таджик.