от вредного, чтобы отделять, как говорят в таких случаях, зерна от плевел.
Тут же оговорюсь, что вышесказанное является всего лишь благим пожеланием, так как чрезвычайно трудно реализуется на практике, мы должны это отчетливо понимать. Я призываю, таким образом, не столько к достижению цели, сколько к движению на пути к ней, тем более что я сам отделять зерна от плевел не только не умею, но умел бы, ни за какие пряники не взялся, чтобы стопроцентно исключить возможность ошибки как в ту, так и в другую сторону. На данном этапе моего развития — или, возможно, развития моей болезни — я избрал критерием полезности того или иного способа лечения, как бы это лучше сформулировать, его полезность лично для меня, и вряд ли кто из читателей может посоветовать другой критерий. Пробуя все подряд и так же подряд нарываясь на неудачи, я тем не менее мог с уверенностью сказать только то, что данный способ лично мне не подходит, но избегал вывода о том, что он негоден вовсе. Больше того, убедившись в бесполезности способа для себя, я немедленно рекомендовал его товарищам по несчастью, с которыми успел завести знакомство, как, впрочем, и они мне что-то рекомендовали, исходя из старой врачебной истины: сколько больных, столько форм и течений болезни, — а вдруг кому-то поможет!
Четырежды я побывал в руках иглоукалывателей, мне даже делали прижигание акупунктурных точек — последний крик иглотерапевтической моды! — но маленькие шрамы на руках и ногах остались, а толку, увы, так и не было. Я пробовал лечебное голодание, месяцами сидел на жестокой диете. Наконец, прошел полный курс десенсибилизации. (Об этом лечении, поразительно актуальном для всей нашей жизни, скажу чуть подробней. Дело в том, что у больных бронхиальной астмой иногда удается выявить аллергены, вызывающие приступы удушья, хотя методика выявления столь несовершенна и приблизительна, что я сомневаюсь в достоверности результата. Короче говоря, моим аллергеном — думаю, ошибочно — назвали домашнюю пыль, чаще всего гнездящуюся в мягкой мебели и в коврах. Эту пыль, особым образом разведенную, с помощью инъекций стали вводить мне под кожу, постепенно увеличивая дозу и концентрацию, чтобы в конце концов я привык к своему злейшему врагу, смирился с ним, к нему приспособился, потому что борьба совершенно бессмысленна и бесполезна. Я тогда же не удержался и начал писать пьесу про десенсибилизацию, назвав ее «Весь вечер на ковре» и надеясь изложить в ней бытовую драму простого человека: он заболевает астмой из-за ковра с домашнею пылью, счастливо купленного его женой после многолетнего стояния в очереди, а по сути дела, пьеса должна затронуть проблему конформизма, ставшего чуть ли не единственным и самым надежным способом выживания в этом скверном мире, где борьба бесполезна и обречена. Только вот не знаю, когда закончу писать, потому что болезнь, хоть и подарила тему, мешает работать.)
То был странный и трудный период в моей жизни, когда я пустился во все тяжкие, лишь бы освободиться от недуга, не считаясь ни с расстояниями, ни с физическими и моральными тратами. Я вышел, можно сказать, на медицинскую панель и стал отдаваться всем и каждому, кто манил меня пальцем, пользуя по нескольку методов лечения одновременно, и если бы ко мне в конечном итоге вернулось здоровье, я совершенно искренне не знал бы, «от кого». К сожалению, все эти методы и препараты не только не дали мне облегчения, но общими усилиями трижды вогнали в так называемый «статус астматикус», из которого пришлось выходить с помощью реанимации, — как тут не вспомнить знаменитую фразу, иногда произносимую веселыми, но циничными врачами: «Будем лечить или пусть живет?» Чехову, кажется, принадлежит мысль о том, что, если человеку предлагают много разных лекарств, это значит, что его болезнь неизлечима.
Но разве я мог с этим смириться?
Мое страстное желание «выскочить» из болезни поставило меня лицом к лицу с экстрасенсами, олицетворяющими самое модное и перспективное направление из числа официально не признанных медициной.
И вот она, «святая святых», — комната, на пороге которой, если помнит читатель, я остановился в ожидании чуда. Это было обыкновенное жилое помещение: диван, пара кресел, платяной шкаф, торшер, сервант, цветной телевизор, долженствующий, кстати, сыграть в моем рассказе особую роль, два портрета хозяев на стене, фотографии, аккуратно разложенные под стеклом письменного стола, запах кофе, идущий с кухни, и множество прочих подробностей быта, которые все еще хранили тепло живущих здесь людей. Тем более странным и непривычным в сочетании со всем этим выглядело вокзальное скопление явно чужого, постороннего народа, бесцеремонно стоящего вдоль стен в один, в два и даже в три ряда, тесно сидящего на диване, на подоконнике, в креслах, на ручках кресел, на белых кухонных табуретках с ввинченными черными ножками и на корточках перед теми, кто сидел на диване и на подоконнике. Я не считал, но по первому впечатлению здесь было человек сорок — пятьдесят, при этом взгляды всех без исключения были обращены на середину комнаты, где Диной Джанелидзе совершалось главное таинство.
Пора признаться, что я пришел на первый сеанс не один, а в сопровождении жены и ее приятельницы, на что, правда, были свои причины, о которых ниже. Скажу, однако, что никого это обстоятельство не огорчило и не обрадовало, потому что в комнате нас уже совсем никто не замечал, как будто мы были в шапках-невидимках; никто, добавлю, кроме Дины Джанелидзе, которая, не прекращая процесса лечения какого-то человека, сидящего перед ней на табуретке, бросила на меня и моих спутниц короткий пронизывающий взгляд, потом вдруг улыбнулась домашней улыбкой и устало, я бы даже сказал — буднично, произнесла: «Устраивайтесь где-нибудь и подождите» — с очень заметным кавказским акцентом. И уж совсем неожиданно протянула мне тонкую руку, то ли для пожатия, то ли для поцелуя, я не стал гадать и отважился на поцелуй, что, вероятно, было неуместно или, по крайней мере, негигиенично, поскольку именно этой рукой Дина делала пассы в районе больного органа пациента. Никто тем не менее не засмеялся, никакой реакции на мой поступок вообще не последовало, и только Дина вновь вскинула брови.
И с этого момента я вперился взглядом в центр комнаты и, клянусь вам, читатель, уже сам ничего более не замечал, ни уходящих людей, ни втискивающихся между мной и сервантом, ни движения времени, ни стука собственного сердца. Зато я стал испытывать новые ощущения, которые чередовались в зависимости от того, что видели в данный момент мои глаза и слышали уши, среди них было и негодование в адрес Дины Джанелидзе, и восхищение ею,