И, когда на другой день утром ему позвонил Коншин и предложил сходить в Третьяковку, он с радостью согласился, удивившись, как же ему раньше не пришло это в голову, он так любил Третьяковку и часто ходил туда до армии.
- Ты часто, а я каждую неделю, - ответил Коншин.
Они встретились на Колхозной и пошли к Кировскому метро. По дороге Володька спросил:
- Неужто каждую неделю ходил? Зачем?
- Понимаешь, Третьяковка меня как-то тревожила, вдохновляла. Приходил домой и сразу за холст и масло. Аж дрожал, так хотелось писать, запах масляных красок вдыхал, как амбру, - Коншин засмеялся.
- Раз так, тебе в Суриковский надо было.
- Я сдавал туда. Не прошел. Рисунок у меня слабый. С натуры рисовать не любил, все больше фантазировал...
- Что же фантазировал?
- Разное, - опять засмеялся Коншин. - Когда гоголевский "Портрет" прочел, наверно, года два старика этого писал, с глазами его мучился. А после Герцена, где, помнишь, он о взгляде Николая I писал, стал императора изображать с его змеиным взглядом. Конечно, не получилось, мальчишкой же был. Надо бы с натуры побольше писать, а мне скучно - всякие там античные головы или натюрморты...
Они недолго помолчали, потом Володька спросил:
- Тебе охота в институте заниматься?
- Охота, - не задумываясь, ответил Коншин. - Я и литературой увлекался, но все бессистемно, а в институте по порядочку начнем - с антиков.
- Мне тоже надоело болтаться.
В метро Володька хотел было спросить Коншина, как у него с той девушкой, которая поджидала у института, но постеснялся. По переулку, идущему к Третьяковке, они шли притихшие, в предвкушении того прекрасного, что ожидает их там. Такими же притихшими и сосредоточенными вошли в залы. Древнюю живопись они проскочили, особо не задерживаясь, так же быстро прошли и восемнадцатый век, торопились к передвижникам... Тут все было знакомо, близко, но, к удивлению обоих, прежних восторгов они не вызвали. Заспешили дальше и тут, поднимаясь по лестнице, вдруг увидели сверху что-то ослепительно светящееся. Что это, воскликнули оба, потому что не видели этого полотна раньше. То был левитановский "Золотой плес"! Они стояли и смотрели на эту напоенную воздухом, пронизанную золотым светом заходящего солнца картину, и таким бесконечным покоем охватило обоих, что они долго ничего не могли сказать друг другу, а стояли и стояли, тяжело дыша, и только поглядывали друг на друга, передавая взглядами свои ощущения. Наконец Володька еле слышно произнес:
- Необыкновенно...
- Да... Знаешь, вдруг стало страшно: убило бы, и не увидели... Ты тоже в первый раз видишь этот "Плес"?
- В первый... Перед войной, наверно, в запаснике лежал. У меня другое возникло: не победили бы - все пропало бы, все немцы уничтожили бы.
Эта, в общем-то не новая для них мысль - знали же, что немцы сделали с Ясной Поляной и с Михайловским - вдруг обрела страшную конкретность: всего, всего, что они здесь видят, любимого и дорогого, могло и не быть!
- Знаешь, Алексей, - сказал Володька, - я как-то поначалу, когда вернулся в Москву, не чувствовал себя победителем. Даже сказал об этом знакомой девушке...
- А сейчас почувствовал? - улыбнулся Коншин.
- Да... И вот что интересно: просматривал на днях русскую хрестоматию Галахова и там попались стихи Вяземского... Слушай. "А мы остались, уцелели из этой сечи роковой, по смерти ближних оскудели и уж не рвемся в жизнь, как в бой..." Вот это "уже не рвемся в жизнь", оказывается, естественное состояние людей после войны. Занятно, правда?
Потом Коншин повел Володьку к своим любимым художникам - к Нестерову, Серову, Коровину, Малявину и, конечно, к Врубелю. Но к "Плесу" они возвращались не раз.
На обратном пути Коншин больше помалкивал. Видно, думал о чем-то и только на Москворецком мосту сказал:
- Помнишь, говорил тебе, что разбрасывался в юности, ни черта не заканчивал? Сейчас такого не будет! И знаешь почему? - улыбнулся он. - Койки армейские заправлять обучен, да так, что с закрытыми глазами смогу, и без единой морщинки! Ерунда вроде, а с такой мелочи...
- Забыл другое, Леша... - перебил Володька.
- Не забыл. Ты про войну, про то, что кровь из носа и прочее... Но началось-то с койки! Вот ходили мы с тобой по Третьяковке. Какие мастера! Сколько труда за каждый вещью! Знаешь, в институте филонить нельзя. Вкалывать надо! Иначе ни черта из нас не получится!
- Тебе хочется, чтоб получилось? - усмехнулся Володька.
- Ни о чем таком не мечтаю. Я не честолюбив. Просто мужик должен знать свое дело и уметь его делать. Пока я ни черта не умею!
- Ты прав, - подтвердил Володька, подумав с горечью, что и он пока ничего еще не умеет, кроме как воевать. Вспомнил, как завидовал ребятам на фронте, которые имели за плечами не десятилетку, а техникум, какие-то конкретные знания и специальность.
- Володька, - остановил его голос Деева, но изменившийся, странный. - Я звонить тебе хотел...
- В чем дело? - обернулся к нему Володька и увидел бледное лицо.
- Левка умер...
- Что?! - Володька оцепенел.
Они долго стояли молча друг против друга, не находя слов. Такое обычное и обыкновенное на войне - смерть - сейчас показалось не только нелепым, но почему-то очень и очень страшным. У Володьки пробежал озноб по телу. Он выдернул папиросу, жадно закурил и, только сделав несколько затяжек, глухо спросил: - Отчего... умер?
- Не знаю... Мне сейчас его сосед по дому сказал... Завтра похороны. Пойдешь?
- Конечно. Надо ведь.
- Да, надо... - с трудом повторил Деев. - Приходи к двенадцати в морг у Склифосовского... Сергею позвони.
У морга стояли несколько военных, пожилой мужчина с измученным лицом, наверно, Левкин отец, а чуть поодаль группа немолодых женщин, среди которых Володька узнал мать Тальянцева и его жену, с которой говорил совсем недавно... Он подошел к матери. Та узнала его, молча кивнула. Кивнула и жена Тальянцева... Спустя немного появились Деев на костылях и Сергей в военном...
На таких похоронах Володька не был с тридцать шестого года, и вся обстановка - молчавшие родные, ожидание гроба с покойником, сам морг, - все было тяжелым, гнетущим... Здесь смерть была событием, а не тем простым и обычным явлением, как на фронте.
Когда гроб вытащили из лифта, эта механизация показалась Володьке кощунственной, и смотреть, как открылись дверцы лифта, как появился там гроб, было страшнее, чем видеть раздетые до нижнего белья трупы под Ржевом. Гроб поставили на стол. Первой к нему бросилась мать и, склонившись, стала целовать сына. Отец стоял окаменев. Жена с сухими, широко раскрытыми глазами... Какие-то старушки, видать, дальние родственницы, крестились. Военные положили цветы. Деев сморщился и захлюпал носом, вспомнив, наверное, свои споры с Левкой...