Дверь осталась неплотно прикрытой. Мы с Муней пересели от стола на диван, стоявший у стены. Шаховская вполголоса говорила о лазарете с Акул. Никит., спутница же Саны Пист. с едва скрываемым нездоровым любопытством прислушивалась к каждому звуку, доносившемуся из спальной. Там Пист. все время как-то странно смеялась, как смеются от спазм щекотки. Муня, повернувшись ко мне, спросила, надолго ли я в Пет<роград>. Я ответила, что сама еще не решила, а из спальной слышалось волнующее, замирающее: «Ах, отец, ах», – не то вздох, не то стон и какой-то скрип. Щеки кн. Шаховской покрылись ярким румянцем, а «девочка» судорожно облизывала потемневшие губы, но внешне все оставалось так же, как и всегда: продолжался незначительный разговор, пыхтела за самоваром Акул. Ник.; бесшумно двигаясь, прибирала посуду Дуня. Это всегда меня удивляет в странном обиходе Р.: почему же все делают вид, что они или ничего не замечают, или ничего не понимают. Почему здесь можно уйти в спальную и, даже не потрудившись прикрыть дверь как следует, вести себя там так, как вообще при лишних свидетелях не полагается. Почему здесь все можно и ничего не стыдно? А попробуйте где-нибудь в другом месте просто сделать вольное замечание. Как лицемерно всполошатся и ужаснутся все эти томные княгини и графини. Или здесь все по-иному? Конечно, нигде не увидишь того, что здесь в этой пустой столовой, где на большом столе, покрытом ослепительной скатертью, лежат рядом обкусанные огурцы и дивные персики, в полоскательной чашке уха и рядом восхитительный торт в кружевах, бесценные хрустальные вазы и ножи и вилки с поломанными черенками. Где рядом с грубыми чалдонками сидят изнеженные аристократки и, замирая, ждут очереди попасть в неуютную комнату с бестолково расставленной мебелью, ждут ласк грязноватого пожилого мужика, сменившего страннический армяк на шелковую рубаху и полосатые брюки на вздержку без нижнего белья, чтобы не мешало: «На… они, исподники-то, только путаться с ими…» И главное интересно то, что они действительно ждут покорно очереди, не сердясь и не ревнуя… Зазвонил телефон, Гр. Еф. выскочил потный и взъерошенный, подбежал к телеф<ону>, и послышалось обычное: «Ну здравствуй, ну гости у меня, ну чай пьем, матору пришлешь? а почто? Ехать в Царско? ну что? захворала? ну помолюсь, ладно, ладно! Ну как хошь! Эх, Аннушка, твои штуки, знаю, знаю, до всего доспеваешь! Ну Христос с тобою», – он повесил трубку. Из спальной вышла Пист. Нежное лицо ее слегка порозовело, а глаза стали влажны; смеясь нервным радостным смехом, подошла она к костлявой своей спутнице и, обняв ее, сказала: «Ну едем, сейчас едем, девочка!» Та, вся приникнув к ней, каким-то ненасытным взглядом смотрела ей в глаза. Отойдя от телефона, Р., поглаживая себя под мышками, сказал, глядя в мою сторону: «Ну, верно, не придется нам побеседовать с тобою; вот я тебе скажу, духом до всего доспеешь, а только про грех не думай. Тело-то оно, так глядишь, пустышка, все одно сгниет, а дух-то без него тоже не поймашь, вота тайна! От Бога-то не отклоняйся, с ним надо!» – «Да, да с тобою, отец, только с тобою и молитва, – нежно заворковала Пист., сжимая и целуя руки Р. – Отец, отец, дорогой отец, ах, без тебя мы не знали молитвы!» – «Вот и ладно, говорю, выходит это ладно», – поддакивал Р., по своему обыкновению как-то весь подплясывая и подпрыгивая.
Кн. Шаховская, все время не сводившая глаз с Р., повернулась к стоявшей у стены Дуняше: «Почему это, милая, вы не смотрите за тем, что надето на отце? Если ему не подать, он в одной и той же рубашечке будет хоть год ходить, а эту, что на нем, давно пора отдать нищему. Что за бездарная идея этот бутылочный цвет! и не идет он ему совсем! Где красненькая, которую я на той неделе привезла?» Дуняша замялась: «Отдали ее Гр. Еф., ходит тут один нищенка, так вот ему». – «Почему же не бутылочную?» – возмутилась Шаховская. «А уж больно от души подарена была рубаха-то эта, – сказал, зевая, Р., – бедна девка дала, а хороша, подлюга, ух кака душка!» – «А мою рубашечку отец пять дней носил, – прильнув к нему, протянула Пист. шаловливо. – Ну ухожу, ухожу, надо непременно еще к бабушке заехать, ах, отец, от тебя никак не уйдешь, ты нам новый мир открыл, без тебя жизнь была так пуста, а теперь ты явился, и все совсем стало другое». И, повиснув у него на шее, она щебетала звонко свое: «Ах отец, отец!» – блестели глаза, зубы, кольца, звенели бульки браслета. Р., довольный, урчал что-то мало понятное. «Я тоже пойду», – сказала Муня, вздохнув. Оторвавшись наконец от Р., Пист. вышла с Муней и своей спутницей. Остались мы с Шаховской. Подойдя ко мне, Р. обнял за плечи и сказал быстро: «А ты, пчелка, не уходи, скоро Аннушка приедет на маторе, увезет меня в Царско, а пока мы с тобой потолкуем». – «Отец, я ухожу», – нетерпеливо окликнула его Шаховская, но он продолжал не обращать на нее никакого внимания. «Ну прощай, отец!» – настойчиво позвала Шаховская. Р. нетерпеливо отмахнулся: «Ну ладно, ну уходи!» Ничего не ответив ему на его последние слова, Шаховская вышла в переднюю, захлопнув дверь. Я вышла за ней. Накинув наскоро шубу, она открывала дверь на лестницу. «Ну прощай, душка!» – крикнул ей вслед Р. Не отвечая ни слова, она с такой силой захлопнула входную дверь, что стекла задрожали. «Ну и злая, – простодушно заметил Р., помогая мне одеться. – Эка бешена!» – «А за что она так рассердилась?» – спросила я. Он засмеялся, сощурясь: «Ревнива больно, вроде Ольги. Таких только две у меня, а то все спокойнии». Выйдя от него, я пошла пешком и думала: «Вот, значит, и ревность есть, но только почему же у двух, а не у всех?»
А вот что написала Жуковская о роли Распутина в назначении Питирима митрополитом Петербургским и Ладожским: «Когда я пришла около часа дня на Гороховую, то из передней услышала громкие голоса в столовой и пьяненький хохот. Я было подумала уйти, но в переднюю выскочил Р., красный и веселый, в нарядной лиловой рубахе, и с криком: «Дусенька вота ко времю-то попала», – потащил меня в столовую. Здесь за столом сидело четверо – видный монах с сияющим крестом на клобуке, маленький попик в шелковой зеленой рясе, какой-то господин восточного типа и болезненный юноша, кажется, Осипенко, секретарь Питирима, тогда еще не назначенного Петербургским митрополитом (архиепископ Карталинский и Кахетинский, член Святейшего Синода и Экзарх Грузии Питирим был назначен митрополитом Петроградским и Ладожским 23 ноября 1915 года. – А.В.), но о близком назначении которого все говорили. Компания была более или менее пьяна, а на столе стояла целая батарея бутылок, огромное блюдо осетрины, два-три торта, масса беспорядочно открытых и кое-как наваленных коробок с консервами, тут же лежали ломти черного хлеба, соленые огурцы, горка белого хлеба и пирожков прямо на скатерти. «Вот привел вам душку», – сказал Р., усаживая меня около себя во главе стола спиною к окну, как он сидел всегда. Подставив рюмку пожилому господину, сидевшему право от него, он крикнул: «А ну-ка, князенька, наливай. Пей, дусенька, – подставил он мне рюмку мадеры. – Это мне Ванька привез», – он указал на молодого человека. «Я не хочу, Григ. Еф.», – отказалась я. «Отчего не выпить, барышня, – заговорил вдруг заплетающимся голосом монах. – Сие есть отнюдь не богопротивное действие, ибо даже освящено отцом нашим равноапостольным князем Владимиром, сказавшим великую истину: пити есть веселие Руси, и не можем мы без этого быти». – «Верно, владыко, верно, – поддержал тот, кого Р. называл «князенька», вероятно, это был Андроников (имеется в виду князь Михаил Михайлович Андроников, о котором Витте отзывался крайне нелицеприятно: «Одно понятно – что это дрянная личность… к порядочным личностям, несмотря на свое княжеское достоинство, причислиться не может». – А.В.), которого я не встречала как-то раньше, а Р. вообще никого не называл почти по имени. – Мы без вина, – продолжал он, – как рыба без воды». – «Дело говоришь, князь, дело, – забормотал Р., потягивая мадеру. – Пей, грех не страшен: через грех душа очищается. А после угоднички отмолят нас!» – «Только им и дело, что ваши грехи отмаливать», – сказала я. Р. ударил кулаком по столу так, что все чашки подпрыгнули: «Отмолят, я говорю отмолят, ваши не захотят, мой сибирский отмолит. У меня теперь свой есть!» – «Воистину твой, батюшка Григорий Ефимыч, – заикаясь, заговорил совсем пьяненький попик. – Уж так ты нас своих земляков обеспечил, дай тебе Боже многие лета здравствовать – открыл нам источник, благо теперь, с той поры как мощи святителя Иоанна Тобольского у нас открыты, ежечасно к нам текут приношения, и нам малость сирым и убогим от щедрот перепадает». – «Врешь, поп! – закричал Р., – какая там малость, мощам деньги не нужны, все в ваш карман течет. Небось, домишко выстроил да и дочерям на приданое кое-что отложил. А все через мово угодничка, ноги мои вы мыть должны и воду пить, вот что!» – «И выпьем, и выпьем», – икая, твердил все более хмелевший попик. «Я Самарину так и сказал, – горячился Р., – хошь разорвись, лопни глаза твои завидущие, а мово угодника не трожь. Ну и что же, по моему все выходит, не сегодня завтра Самарину тю-тю, а там найдем себе друга и защитника кого поставить! так ли я говорю», – и Р. опять ударил кулаком. «Так, так, Григорий Ефимыч, ваши слова всегда мудры и справедливы», – сказал князь, подливая всем мадеры. «Они, брат, думали, Синод-то, что им меня удастся провести, – хвастал Р. – Ан нет, думали, запретим, мол, не утвердим открытие, и все отменят. А мы с Варнавкой сами их провели – царь-то нам разрешение прислал, а потом ему назад-то спятиться и нельзя. Тут Самарин уж юлил, юлил вокруг него, просил отменить разрешение, по-ихнему поступить, по Синоду, а царь уперся на своем. Что, мол, сказал раз-то, и ладно, царь я или нет?» – «А какой это святой Иоанн Тобольский?» – полюбопытствовала я. Р. живо ко мне повернулся: «А это мы с Варнавкой епископом доспели себе в Сибири мощи. Обидно нам показалось, что в Рассеи мощами хоша пруд пруди, а у нас ни… одних нет. Како может быть православие без мощей». – «Какое там без мощей благолепие», – бормотал попик икая. А князь все подливал и подливал, компания становилась развязней. Пора было уходить, и как ни жалко показалось мне не услыхать больше подробностей об этом диковинном открытии, надо было бежать вовремя. Я встала: «Мне пора, Григ. Еф.», – он вцепился в меня. «И не выдумывай, и не бормочи зря, пчелка, ни в жисть не пущу». Но я пошла к двери, таща его за собою: «Пустите, Григ. Еф., все равно уйду!» – «Ах ты супротивная, – сказал он недовольно, отступая от меня, – и чего тебе не сидится на месте, чисто ветром тебя перегоняет». – «Ничего не поделаешь, надо идти», – и я открыла дверь в переднюю. «Вот что, душка, – заговорил Р., удерживая меня, – знашь что, приезжай ко мне седни в пять часов, поедем с тобою поплясать». – «А куда?» – спросила я. Он успокоительно кивнул головой: «В верно место, не в трахтир, к друзьям тут одним». – «Ну хорошо», – согласилась я, очень уж было мне интересно посмотреть его знаменитую пляску, я о ней только слышала, но до этого случая видеть ее мне не приходилось… Когда я приехала к пяти часам, то застала Р. в приемной, окруженного четырьмя мужчинами и одной дамой. Все были не то евреи, не то армяне и крайне подозрительного вида. У двери стояла бледненькая барышня в легонькой кофточке.