Жизнелюбец никогда не забывал о теневых сторонах нашей земной юдоли, но невеждой будет тот, кто сочтет приведенные стррки упадочническими.
Последняя книжечка избранных гингеровских стихов «Сердце», в которую он включил все, что в течение его жизни шло от сердца, а не от рассудка, успела выйти за несколько дней до его смерти. Она оказалась его последним утешением, хоть он и утверждал, что за некоторые строки, вошедшие в сборник, ему уже стыдно, но исключить их он не может, так как в жизни бывают стыдные страницы, стереть которые всегда поздно.
«А когда спасения больше нет, надо чистую рубашку надеть, чтобы там не нашли, что в смертный час позабыл человек чистоту».
Чистоты в свой смертный час Гингер не позабыл. Еще во дни оны он нередко говорил, что считает себя буддистом и грешным делом я всегда полагал, что в этом утверждении таится элемент позерства, одно из тех чудачеств, которых он никогда не гнушался. Между тем, он завещал похоронить себя по буддийскому ритуалу, что и было в точности выполнено его сыновьями. Церемония погребения была совершена буддийскими священнослужителями в буддийском храме.
Существуют люди, которые причисляют себя к «неудачникам» независимо от того, как складывается их судьба. Вот именно к такой людской породе и принадлежал талантливый поэт и автор исторических повестей, Антонин Ладинский.
Он покинул Россию во время «великого исхода» с той волной остатков белых армий, которая после падения Перекопа устремилась на Запад. Заветной целью Ладинского сразу же стал Париж, но достижение этой цели тогда легко не давалось: нужен был большой запас энергии и терпения, хоть кое-какие, пускай гроше вые средства и, главное, французская виза, которая мерещилась некой сказочной «палочкой-выручалочкой». Оттого-то Ладинский некоторое время должен был провести в Александрии и воспоминания об этом пропитанном историей городе нередко проскальзывали в его творчестве.
Все же все заторы Ладинский преодолел и едва владея французским языком, очутился на берегах Сены. Конечно, на первых порах его парижской жизни ему приходилось тяжко. «Хлеб насущный» надо было добывать физическим трудом и бытовые заботы нередко озлобляли былого мечтателя. Но выхода у него не было и с новой обстановкой он кое-как сжился, хоть с Парижем никогда не сроднился. Окрыляла его неизменная влюбчивость, заслонявшая тяготы повседневности, а в придачу к этому выручала литературная одаренность, которая была быстро замечена. Его «признали» и стали печатать даже те зарубежные издания, которые с известной опаской относились к новым именам.
Ладинского вскоре пригрела редакция распространенной парижской русской газеты. Он пристроился на постоянную должность, хоть и не по журналистической части, а стал стан дартистом. Это позволяло ему жить, если не вполне «припеваючи», то во всяком случае с крышей над головой. Но с той поры его любимым рефреном стали иронические слова — «Мы — телефонисты», за которыми подразумевалось «где уж нам!». О том, что та же газета печатала его стихи и однажды отправила его для серии репортажей в еще полусонную Палестину, Ладинский точно забывал. Ему было более по душе пребывать в том состоянии, которое характеризуется словами «уничижс ние паче гордости».
Как бы то ни было, несмотря на все стенания, Ладинский издал за рубежом пять сборников стихов (один с непрозрачно- автобиографйческим заглавием «Северное сердце») и два исторических романа.
Его поэтический мир был пестр и тематически разнообразен, но любимым его фоном всегда оставались театральные декорации и балетные образы. Как для его лирики красноречивы такие строки из его «Жизели»:
«Смотрите, как она порхает В балетной юбочке своей,
Каких на свете не бывает В стране чепцов и бумазей.
И туфелек, таких воздушных,
Таких послушных для стихов,
Не шьет сапожник простодушный В краю пудовых башмаков.
Не умирай, Жизель! Средь прозы Ты покидаешь нас, любя,
Сапожник-пьяница сквозь слезы С галерки смотрит на тебя».
Тем, кто знавал Ладинского, могло иной раз показаться странным, что его мажорная поэтика шла вразрез с его врожденным пессимизмом, с прорицаниями о близкой гибели культуры, о «закате Европы», обо всем том, что он мог вычитать у компиляторов модного в те дни Шпенглера.
Но характернее всякой напускной мудрености были такие строки из цикла прелестных стихов о свинопасе, которые мне не терпится процитировать:
«Я заблудился, я пропал И, смутно дом припоминая,
Ищу просторы отчих зал И призрачные пальмы рая.
Ах, я имение дотла Развеял горсточкою пыли,
Теперь последнего осла Заимодавцы утащили,
Теперь на дудочке простой Симфониям изволь учиться,
Из этой хижины земной Изволь на небеса проситься…».
И вот во втором четверостишии этого отрывка маленькое, едва приметное «ах» — своего рода нажатие педали — проливает не менее отчетливый свет на творчество Ладинского, чем его одические пристрастия, излюбленные им архаизмы, тяга к экзотике и мифологии, которые в конечном счете — только литературные приемы и вся эта многоцветность бледнеет перед воспоминаниями о далеком русском Севере, о Петербурге, поэтически ему несравненно более близком, чем александрийские пальмы или «черный воздух Шекспира». Недаром так пронзительны такие его строки, как:
«Жил Блок среди нас. На морозе Трещали костры на углах,
И стыли хрустальные слезы На зимних прекрасных глазах.
Жил Блок среди нас. И вздыхая,
Валился в сугроб человек,
И падал, и падал из рая На русские домики снег…».
Но литературное призвание Ладинского не ограничивалось одной лирикой. В нем была сильна тяга к истории переходных эпох, к Риму времен упадка, к Византии и эта любовь подсказала ему романы «Пятнадцатый легион» и «Голубь над Понтом» — несколько стилизованные, чуть свыше меры декоративные фрески. В этих далеких эпохах Ладинский стремился найти черты, которые, как ему казалось, были созвучны с веяниями и настроениями нашего времени.
Наступила война. Как провел эти годы в оккупированном Париже Ладинский, я толком не знаю, меня там не было. Но потом со всех сторон я слышал, что в политическом отношении он был безупречен.
Война миновала. Ладинский, в общем сдержанный, загорелся, тлевшая в нем тоска по родине вспыхнула с новой силой. Он только и ждал возможности вернуться в родную Смоленщину, где еще жил его брат, спешил преодолеть необходимую для возвращения бюрократическую волокиту. Эта волокита была значительно ускорена вмешательством французских властей: в одно прекрасное утро Ладинский вместе с целой группой «возвращенцев» был выслан из Франции, так сказать, «по этапу».