Крестьянская молодежь реагировала более определенно и более сознательно. На ее развитие большое влияние оказали революционные годы, а особенно пропаганда большевиков. Белые по части пропаганды пасовали. Общая болезнь белого стана — инертность и мертвечина — сказывалась и на работе Освага. Его белоручки-агитаторы не шли в толщу народа, не умели и боялись говорить с ним. Они научились пускать лживые слухи, расклеивать афиши, раздавать газеты, но менее всего пользовались живым словом.
У красных дело, видимо, было поставлено по-иному. В дер. Акимовке до слащевского десанта стоял штаб конницы Блинова. Разумеется, здесь подвизалось немало большевистских агитаторов. И что же? Эта громадная деревня считалась у нас большевистски настроенной.
Здесь в июне обнаружили целую крестьянскую организацию, во главе которой стояла семья Озеровых, переправлявшая через белый фронт отсталых красных и тех, кто хотел перебежать из нашего стана в неприятельский. Озеровых судили и двух из них, в том числе молодую Парасковью, присудили к четырехлетнему заключению в тюрьме.
Четыре года?., ха-ха-ха… — рассмеялась Парасковья Озерова, когда ее отправляли в Симферополь. — Да я уж через четыре месяца буду на свободе.
Кто ж тебя освободит?
Красные… ведь недолго тут хозяйничать вам.
Почему они тебе так нравятся?
Потому что это наши… Нету страха к ним… Разве не видели снимков, ведь у нас отобрали кучу фотографий… Все ихние начальники за панибрата с нами поснимались. И Блинов тоже… А вас мы боимся… Чужие вы, вот что.
Она твердо верила в силу красных. Через четыре месяца она, действительно, вышла на свободу, но ее освободила не Красная армия, а амнистия, которую объявил Врангель 24 сентября, по случаю полугодовщины своего владычества.
Крестьянская молодежь, естественно, чувствовала больше симпатии к той армии, которой управляли молодые вожди, простые и доступные, и в которой ключом била энергия и свежая черноземно-фабричная сила. Это нетрудно было заметить по разговорам с молодежью. У нас она видела или старых олимпийцев, превосходительных генералов, или сопляков в офицерских погонах, но уже чванных, зазнавшихся благородий и высокоблагородий.
Однажды в Большом Токмаке, где мы стояли осенью, молодая учительница в беседе с группой штабных упомянула о том, что минувшей зимой ей случалось посещать вечера красных курсантов.
Воображаю, какое там было хамство, — воскликнул один из генералов.
Представьте себе, ничуть не больше, чем на вашем гарнизонном вечере, который я посетила вчера. Пьянства во всяком случае у них я видела меньше, чем у вас, и больше простых, но славных юношей, далеко не так испорченных, как многие ваши.
Молодой крестьянин-подводчик из дер. Царедаровки, возивший меня в кол. Гнаденсфельдт к ген. Гусельщикову, разглагольствовал в дороге:
Ваши сами во многом виноваты. Слыхали мы, когда еще вы сидели в Крыму, что Врангель у вас заводит хорошие порядки. Что ж, думаем, посмотрим. Ждали вашего прихода. Знаем, что весной не замедлите объявиться. Тут еще проносится весть, что и помещиков не признает Врангель, вся земля окончательно отойдет крестьянам. Не забыли, как при Деникине кавалерийские офицеры, помещичьи дети, мужиков драли за то, что те не платили им оброку за бойкие годы. При Врангеле, думаем, этого не будет. Высадился Слащев. Все как будто хорошо, никому обиды. Мы, молодые, ходим-бродим подле штаба полка, что стоял у нас. В штабе обедают, играет музыка. Да вдруг как грянет она «боже, царя храни», да раз, да другой. А там следом кричат ура. Нас как кислым облило… Вот оно что… Ну, кто с царем, тот и с помещиком. А этим-то уж ни в жизнь не бывать. До свиданья, сказали мы, нам, видно, не по пути.
Те колоссальные жертвы, которые потребовало от населения затеянное Врангелем предприятие, усугубляли нерасположение крестьян к «русской» армии. Лошади, упряжь, телеги, скот — все быстро истреблялось беспощадным Молохом. Крестьяне предвидели, что на следующий год им не на чем будет обрабатывать свой тучный чернозем, что богатейший край запустеет, высохнут их молочные реки, расползутся кисельные берега.
При всем том население, особенно молокане и баптисты, проявляли чисто русское гостеприимство. Радушно поили и кормили нас, но отнюдь не из сочувствия к делу Врангеля, а из природного человеколюбия и — увы! — из сожаления.
Бедненькие! Сколько вам приходится мыкаться по свету. Небось соскучились по родным? Некому и позаботиться о вас, — причитали сердобольные хозяйки.
Что же, о. Андроник, — говорил я нашему корпусному священнику, вот вы утверждаете, что мы делаем народное дело, а народ не чувствует органической связи с нами и ждет, не дождется, когда мы уберемся за Перекоп.
Здесь, видите ли, не настоящая Россия. Тут всякие сектанты или немцы-колонисты. Молокане ушли от православия и перестали быть истинно русскими людьми. Колонисты, — меннониты, немцы, болгары, — совсем уж не наши, хохлы тоже не наш брат, великоросс.
О. Андроник не ошибался. Тут была не настоящая Россия. Настоящая же, — рязанская, калужская, московская, тульская, — стояла против нас, с ощетиненными красноармейскими штыками.
Стесня сердце, крестьянство Таврии мирилось с реквизициями, с ропотом выполняло подводную повинность, но совершенно отказывалось подчиняться приказам о мобилизации. Можно смело сказать, что ни одна врангелевская мобилизация не прошла. В июле в дер. Ново-Васильевке, где около 10000 населения, в назначенный для призыва день на сборный пункт не явился ни один человек. Молодежь убегала в степь или скрывалась в соседних деревнях.
Скоро милостивый к крестьянству лик белого вождя начал омрачаться. Посыпались угрозы предавать ослушников военно-полевому суду.
Не помогло.
Приступили к насильственному набору. В деревнях устраивалась охота за черепами. В то время, как одна часть армии Врангеля сражалась против большевиков, другая вела операции против уклоняющегося от призыва молодняка по всем правилам военной науки. С ночи деревню, точно неприятельскую позицию, окружали цепями, на рассвете приступали к штурму, т. е. к повальным обыскам. У выходов из деревни ставились посты. Особые дозоры следили затем, чтобы кто-нибудь по задворкам не скрылся в степь.
Я сам был свидетелем такой ловли в дер. Ганновке (Бердянского уезда). Проезжая утром по деревне, услышал рев и причитания.
Из одной хаты вышел поручик пешей комендантской сотни нашего штаба Волков с казаками, ведя за собой живой товар.
Два дня уж мучусь тут… Ничего противнее не приходилось исполнять за всю свою жизнь. На фронт, куда угодно с радостью пойду, лишь бы не на этакое дело, — с искренной скорбью на лице обратился он ко мне, подходя к моей «тачанке».